Annotation Роман «Женщина в белом»


НазваниеAnnotation Роман «Женщина в белом»
Дата публикации12.08.2013
Размер6.72 Mb.
ТипДокументы
vb2.userdocs.ru > Философия > Документы
Annotation Роман «Женщина в белом» по праву занимает место в ряду лучших образцов английской литературы прошлого века. Рассказывая о нравах общества того времени, У. Коллинз выступает против стяжательства, сословных предрассудков, против неуважения к человеку. Текст печатается по изданию: Коллинз У. Женщина в белом: Роман. — М.: Дет. лит., 1957.— 672 с. Перевод с английского: Т. Л. Лещенко-Сухомлиной Художник: Г. И. Метченко * * * Уилки Коллинз ПЕРВЫЙ ПЕРИОДРАССКАЗЫВАЕТ УЧИТЕЛЬ РИСОВАНИЯ ИЗ КЛИМЕНТС-ИННА, УОЛТЕР ХАРТРАЙТ РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ УИНСЕНТ ГИЛМОР ИЗ ЧЕНСЕРИ-ЛЕЙН, ПОВЕРЕННЫЙ СЕМЬИ ФЭРЛИ РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ МЭРИАН ГОЛКОМБ ВТОРОЙ ПЕРИОДРАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ МЭРИАН ГОЛКОМБ РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ ФРЕДЕРИК ФЭРЛИ, ЭСКВАЙР, ВЛАДЕЛЕЦ ИМЕНИЯ ЛИММЕРИДЖ11 РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ ЭЛОИЗА МАЙКЛСОН РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЮТ РАЗНЫЕ ЛИЦА ТРЕТИЙ ПЕРИОДРАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ УОЛТЕР ХАРТРАЙТ РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ МИССИС КАТЕРИК РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ УОЛТЕР ХАРТРАЙТ РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ АЙСЭДОР ОТТАВИО БАЛДАССАР ФОСКО РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ УОЛТЕР ХАРТРАЙТ notes1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 * * * Уилки Коллинз Женщина в белом ПЕРВЫЙ ПЕРИОД РАССКАЗЫВАЕТ УЧИТЕЛЬ РИСОВАНИЯ ИЗ КЛИМЕНТС-ИННА, УОЛТЕР ХАРТРАЙТ I Это история о том, что может выдержать женщина и чего может добиться мужчина. Если бы машина правосудия неукоснительно и беспристрастно разбиралась в каждом подозрении и вела судебное следствие, лишь умеренно подмазанная золотом, события, описанные на этих страницах, вероятно, получили бы широкую огласку во время судебного разбирательства. Но в некоторых случаях закон до сих пор еще остается наемным слугой туго набитого кошелька, и потому эта история будет впервые рассказана здесь. Так же как мог бы услышать ее судья, теперь услышит читатель. Ни об одном из существенных обстоятельств, относящихся к раскрытию этого дела, от начала его и до конца, не будет рассказано здесь на основании слухов. В тех случаях, когда Уолтер Хартрайт, пишущий эти строки, будет стоять ближе других к событиям, о которых идет речь, он расскажет о них сам. Когда он не будет участвовать в них, он уступит свое место тем, кто лично знаком с обстоятельствами дела и кто продолжит его труд столь же точно и правдиво. Итак, эту историю будут писать несколько человек — как на судебном процессе выступают несколько свидетелей; цель в обоих случаях одна: изложить правду наиболее точно и обстоятельно и проследить течение событий в целом, предоставляя живым свидетелям этой истории одному за другим рассказывать ее. Первым выслушаем учителя рисования Уолтера Хартрайта, двадцати восьми лет. II Был последний день июля. Длинное жаркое лето подходило к концу, и мы, устав странствовать по лондонским мостовым, начинали подумывать о прохладных облаках над деревенскими просторами и об осенних ветрах на побережье. Что касается моей скромной особы — уходящее лето оставляло меня в плохом настроении, в плохом состоянии здоровья и, по правде сказать, почти без денег. В течение года я распоряжался своим заработком менее осторожно, чем обычно, и мне оставалась только одна возможность: провести осень в коттедже моей матушки в Хемпстеде или в моей собственной комнате в Лондоне. Помнится, вечер был тихий и облачный, лондонский воздух был удушливым, городской шум стихал. Сердце огромного города и мое, казалось, бились в унисон все глуше и глуше, замирая вместе с закатом. Я оторвался от книги, над которой больше мечтал, чем читал ее, и вышел из дому, чтобы отправиться за город подышать вечерней прохладой. Это был один из двух вечеров, которые обычно я каждую неделю проводил с матушкой и сестрой. Поэтому я направился к Хемпстеду. Необходимо упомянуть здесь о том, что отец мой умер за несколько лет до тех событий, которые я описываю, и что из пятерых детей оставались в живых только сестра Сара и я. Отец был учителем рисования, как и я. Трудолюбивый и старательный, он преуспевал в работе. Радея о будущем своей семьи, не имевшей других средств к существованию, кроме его заработка, он сразу после женитьбы застраховал свою жизнь на гораздо большую сумму, чем это обычно делают. Благодаря его самоотверженным заботам моя мать и сестра могли жить после его смерти, ни в чем не нуждаясь. Уроки моего отца перешли ко мне по наследству, и будущее не страшило меня. Спокойные блики заката еще озаряли вершины холмов и Лондон внизу потонул уже в темной бездне хмурой ночи, когда я подошел к калитке матушкиного коттеджа. Не успел я позвонить, как дверь распахнулась, и вместо служанки на пороге появился мой приятель, профессор Песка, итальянец. Он бросился мне навстречу, оглушительно выкрикивая нечто похожее на английское приветствие. Профессор сам по себе заслуживает чести быть вам представленным, да к тому же это надо сделать ввиду дальнейшего. Волею случая именно с него началась та загадочная семейная история, о которой будет рассказано на этих страницах. Я познакомился с профессором Пеской в одном из богатых домов, где он давал уроки своего родного языка, а я — рисования. О его прошлом я знал только, что когда-то он преподавал в Падуанском университете, вынужден был покинуть Италию «из-за политики» (что это значило, он никогда никому не объяснял), а теперь вот уже много лет был уважаемым преподавателем иностранных языков в Лондоне. Не будучи карликом в настоящем смысле этого слова, ибо он был очень пропорционально сложен, Песка был, по-моему, самым маленьким человечком, которого я когда-либо видел не на сцене, а в жизни. Он отличался от прочих смертных не только своей внешностью, но и безвредным чудачеством. Главной целью его жизни было стремление превратиться в настоящего англичанина, дабы тем самым выказать благодарность стране, где он обрел убежище и средства к существованию. Из уважения к нашей нации, он вечно носил с собой зонтик и ходил в цилиндре и гетрах. Кроме того, он считал своим долгом не только выглядеть англичанином, но и придерживаться всех исконно английских обычаев и развлечений. Полагая, что мы отличаемся особой любовью к спорту, этот человечек чистосердечно и наивно предавался всем нашим национальным спортивным забавам, твердо убежденный, что их можно постичь одним усилием воли, совершенно так же, как он приспособился к гетрам и цилиндру. Я сам неоднократно видел, как он слепо рисковал своими конечностями на крикетном поле или на лисьей охоте. И вот однажды мне довелось стать свидетелем, как он столь же слепо рискнул своей жизнью на море у Брайтонского пляжа. Мы встретились там случайно и отправились вместе купаться. Если бы мы занялись каким-либо чисто английским спортом, я из предосторожности, конечно, заботливо присмотрел бы за Пеской, но так как иностранцы обычно чувствуют себя в воде так же хорошо, как и мы, англичане, мне не пришло в голову, что искусство плавания принадлежит к тем спортивным упражнениям, которые профессор считает возможным постичь сразу — по наитию. Мы отплыли от берега, но вскоре я заметил, что мой приятель отстал. Я обернулся. К моему ужасу и удивлению, между мной и берегом я увидал только две белые ручки, мелькнувшие над водой и мгновенно исчезнувшие. Когда я нырнул за ним, бедный маленький профессор лежал, свернувшись в клубочек, в углублении на дне и выглядел еще крошечнее, чем когда-либо раньше. Я вытащил его на поверхность, свежий воздух вернул его к жизни, и с моей помощью он добрался до кабинки. Вместе с жизнью к нему вернулось его восхитительное заблуждение касательно плавания. Как только он перестал стучать зубами и смог выговорить несколько слов, он неопределенно улыбнулся и заявил, что, «по всей вероятности, это была судорога». Когда он окончательно пришел в себя и присоединился ко мне на пляже, его темперамент южанина мгновенно взял верх над искусственной английской сдержанностью. В самых восторженных выражениях Песка поклялся мне в вечной благодарности, уверяя, что не успокоится, пока не отплатит мне услугой, которую я, в свою очередь, запомню до конца моих дней. Я сделал все, что мог, чтобы прекратить поток его излияний и превратить все в шутку. Мне показалось, что я сумел несколько охладить его преувеличенное чувство благодарности. Не думал я тогда, как не думал и позже, в конце наших веселых каникул, что, страстно желая отблагодарить меня, он вскоре ухватится за первую возможность оказать мне услугу, которая направит всю мою жизнь по новому пути и до неузнаваемости изменит меня самого. Но так случилось. Если б я не нырнул за профессором Пеской, когда он лежал на дне морском, то, по всей вероятности, я никогда бы не стал участником событий, изложенных тут; я бы никогда не услышал имя женщины, овладевшей всеми помыслами души моей, ставшей целью всех моих стремлений, путеводной звездой, озаряющей теперь мой жизненный путь. III По выражению лица Пески, бросившегося мне навстречу в тот вечер, я сразу понял, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Просить у него немедленного объяснения было бесполезно. Я мог только предположить, когда он весело тащил меня в комнаты, что, зная мои привычки, он пришел в коттедж для того, чтобы меня встретить и рассказать какие-то чрезвычайно приятные новости. Мы ворвались в гостиную самым невежливым и шумным образом. Матушка сидела у открытого окна и смеялась, обмахиваясь веером. Песка был одним из ее любимцев; она прощала ему все его чудачества. Дорогая матушка! С той минуты, как она узнала о его благодарности и преданности ее сыну, она приняла маленького профессора в свое сердце и к его непонятным чужеземным выходкам относилась с невозмутимым спокойствием, не пытаясь разгадать их смысл. Сестра моя Сара, несмотря на свою молодость, была более сдержанна. Она отдавала должное прекрасным душевным качествам Пески, но не принимала его целиком, как моя мать. С ее точки зрения, он постоянно нарушал границы дозволенного и тем сильно ее шокировал. Ее всегда удивляла снисходительность матери к эксцентричному маленькому иностранцу. Надо сказать, что, по моим наблюдениям не только над сестрой, но и над другими, мы, молодое поколение, далеко не так сердечны и непосредственны, как наши старшие. Мне часто приходится видеть, как старики по-детски радуются, предвкушая какое-нибудь невинное удовольствие, тогда как их внуки относятся к оному с полным равнодушием. Я нахожу, что люди старшего поколения были в свое время более подлинными детьми, чем мы. Может быть, за последние десятилетия воспитание сделало такие успехи, что мы теперь чересчур уж воспитанны? Не решаясь утверждать это, я должен сказать, что в обществе профессора Пески моя мать казалась гораздо моложе моей сестры. Так и на этот раз: в то время как матушка от души смеялась над нашим мальчишеским вторжением в гостиную, Сара озабоченно подбирала осколки чашки, опрокинутой профессором на пол, когда он стремглав помчался открывать мне дверь. — Я не знаю, что было бы, Уолтер, если б ты запоздал, — сказала матушка. — Песка чуть с ума не сошел от нетерпения, а я — от любопытства. Профессор явился с замечательной новостью — она касается тебя. Но он безжалостно отказался вымолвить о ней хотя бы словечко, пока не придет его друг Уолтер. — Как обидно — теперь сервиз испорчен! — пробормотала про себя Сара, грустно разглядывая осколки. В это время Песка в блаженном неведении причиненного им зла выкатывал большое кресло из угла на середину комнаты, чтобы предстать перед нами во всем величии публичного оратора. Повернув кресло спинкой к нам, он взгромоздился на него и возбужденно обратился с этой импровизированной кафедры к собранию, состоявшему всего из трех слушателей. — Итак, добрые мои, дорогие, — начал Песка (он всегда говорил «добрые мои, дорогие», когда хотел сказать «мои достойные друзья»), — слушайте меня! Пробил час, и я расскажу мои новости — я наконец могу говорить. — Слушайте, слушайте, — сказала матушка одобрительно. — Мама, — шепнула Сара, — сейчас он поломает наше лучшее кресло! — Я вернусь в прошлое, чтобы оттуда воззвать к благороднейшему из смертных, — продолжал Песка, яростно указывая на меня из-за спинки кресла. — Кто нашел меня мертвым на дне морском (из-за судороги), кто вытащил меня наверх? И что я сказал, когда я вернулся к моей жизни и одежде? — Гораздо больше, чем требовалось, — ответил я очень сердито, ибо, когда он затрагивал эту тему, малейшее поощрение вызывало у профессора потоки слез. — Я сказал, — настаивал Песка, — что моя жизнь принадлежит моему другу Уолтеру до конца дней моих и что я не успокоюсь, пока не найду случая сделать нечто для Уолтера. И я не мог обрести покой до сегодняшнего дня. Сегодня, — завопил маленький профессор, — неудержимое счастье переполняет меня с головы до ног и льет через край! Клянусь честью: нечто наконец сделано, и мне осталось сказать одно только слово: правильно, все хорошо! Необходимо заметить, что Песка гордился своей (по его мнению) истинно английской речью, внешностью и образом жизни. Подцепив несколько общеупотребительных слов, непонятных ему, он щедро разбрасывал их где придется и нанизывал одно на другое в восторге от их звучания. — Среди лондонских светских домов, где я преподаю мой родной язык, — торопливо продолжал профессор, не давая себе передышки, — есть один в высшей степени светский, на площади Портленд. Вы знаете, где это? Да, да, разумеется, конечно. В прекрасном доме, дорогие мои, живет прекрасная семья: мама — толстая и красивая, три дочки — толстые и красивые, два сына — толстые и красивые, и папа — самый толстый и красивый из всех. Он могучий купец и купается в золоте. Когда-то красавец, но теперь у него лысина и два подбородка, и он уже не красавец. Но к делу! Я преподаю дочкам язык божественного Данте. И, помилуй меня господь, нет слов, чтобы передать, как труден божественный Данте для этих трех хорошеньких головок! Но это ничего, все зреет во времени — чем труднее, тем больше уроков, и тем лучше для меня. Правильно! Но к делу! Представьте себе, что сегодня я занимаюсь с тремя барышнями как обычно. Мы вчетвером у Данте в аду — на седьмом круге. Но не в этом дело: все крути одинаковы для толстых и красивых барышень. Однако на седьмом круге мои ученицы застряли, и я, чтобы вытащить их, цитирую, объясняю и чуть не лопаюсь, багровея от бесплодных усилий, когда в коридоре слышится скрип сапог и входит Золотой папа, могучий купец с лысиной и двумя подбородками. А вы, наверно, уже сказали про себя: «Громы небесные! Песка никогда не кончит!» Мы хором заявили, что нам очень интересно. Профессор продолжал: — В руках у Золотого папы письмо. Извинившись, что житейскими мелочами он мешает нашим адским изысканиям, он обращается к трем барышням и начинает, как и все англичане, с огромного «О». «О мои дочки, — говорит могучий купец, — я получил письмо от моего друга мистера…» Имя я забыл, но это неважно, мы еще к нему вернемся. Да, да, все правильно, хорошо! Итак, папа говорит: «Я получил письмо от моего друга мистера такого-то, он просит меня рекомендовать учителя рисования к нему, в его имение». Клянусь честью! Когда я услышал эти слова, я был готов броситься к нему на шею, если бы мог до нее достать, чтобы прижать его к сердцу! Но я только подпрыгнул на стуле. Я сгорал желанием высказаться, но прикусил язык и дал папе кончить. «Может быть, вы знаете, — говорит этот крупный богач, помахивая письмом, — может быть, вы знаете, мои дорогие, какого-нибудь учителя рисования, которого я мог бы рекомендовать?» Три барышни переглянулись и отвечают (конечно, начав с неизменного «О!»): «О нет, папа, но вот мистер Песка…» Услышав свое имя, я уже не мог больше сдерживаться — мысль о вас, мои дорогие, бросается мне в голову, я вскакиваю как ужаленный, обращаюсь к могучему купцу и говорю, как типичный англичанин: «О дорогой сэр, я знаю такого человека! Наилучший и наипервейший в мире учитель рисования! Рекомендуйте его сегодня, а завтра отправляйте его туда со всеми потрохами». (Еще один чисто английский оборот!) — «Подождите, — говорит папа, — он англичанин или иностранец?» — «Англичанин до мозга костей», — отвечаю я. «Порядочный человек?» — говорит папа. «Сэр! — говорю я (ибо этот последний вопрос возмутил меня, и я перестал обращаться с ним запросто). — Сэр! Бессмертное пламя гениальности пылает в груди этого англичанина, а главное, оно пылало и в груди его отца». — «Пустяки, — говорит этот Золотой варвар-папа, — бог с ней, с его гениальностью, мистер Песка. Нам, в нашей стране, не нужна гениальность, если она не идет об руку с порядочностью, а когда они вместе — мы рады, очень рады! Может ли ваш друг представить рекомендации?» Я небрежно помахал рукой. «Рекомендации?! — говорю я. — Господи боже, ну конечно. Груды рекомендаций! Сотни папок, набитых ими, если хотите». — «Достаточно одной или двух, — говорит флегматичный богач. — Пусть пришлет их мне со своим адресом. И подождите, мистер Песка. Прежде чем вы пойдете к вашему приятелю, я вам передам кое-что для него». — «Деньги! — восклицаю я с возмущением. — Никаких денег, пока мой истый англичанин их не заработает!» — «Деньги? — удивляется папа. — Кто говорит о деньгах? Я имею в виду записку об условиях работы. Продолжайте ваш урок, а я перепишу их из письма моего друга». И вот обладатель товаров и денег берется за перо, бумагу и чернила, а я снова погружаюсь в дантовский «Ад» с моими барышнями. Через десять минут записка окончена, и сапоги папы, скрипя, удаляются по коридору. С этой минуты, клянусь честью, я позабыл обо всем. Потрясающая мысль, что наконец моя мечта исполнилась и я могу услужить моему другу, опьяняет меня! Как я вытащил трех барышень из преисподней, как давал следующие уроки, как проглотил обед — обо всем этом я знаю не более, чем лунный житель. С меня достаточно того, что я здесь с запиской могучего купца — щедрый, как сама жизнь, пламенный, как огонь! Я счастлив по-королевски! Ха-ха-ха! Хорошо, хорошо, все правильно-хорошо! И профессор, неистово размахивая над головой конвертом, закончил бурный поток своего красноречия пронзительной пародией на английское «ура». Едва он замолчал, как матушка с блестящими глазами, вся зардевшись, вскочила с места. Она ласково схватила маленького профессора за руки. — Дорогой Песка, — сказала она, — я никогда не сомневалась, что вы искренне любите Уолтера, но теперь я убеждена в этом более чем когда-либо! — Мы очень благодарны профессору Песке за нашего Уолтера, — прибавила Сара. С этими словами она привстала, как бы намереваясь, в свою очередь, подойти к креслу, но, увидев, что Песка покрывает страстными поцелуями руки моей матери, нахмурилась и опять села на место. «Если этот фамильярный человечек ведет себя таким образом с моей матерью, как же он будет вести себя со мной?» На человеческих лицах иногда отражаются сокровенные мысли — несомненно Сара думала именно так, когда садилась. Хотя и я был искренне тронут желанием Пески оказать мне услугу, меня не очень обрадовала перспектива такой работы. Когда профессор оставил в покое руки моей матери, я горячо поблагодарил его и попросил разрешения прочитать записку его уважаемого патрона. Песка вручил мне ее, торжественно размахивая руками. — Читайте! — воскликнул он, принимая величественную позу. — Я уверяю вас, мой друг, что письмо Золотого папы говорит само за себя языком, подобным трубному гласу! Условия были изложены, во всяком случае, ясно, откровенно и весьма понятно. Меня уведомляли, что, во-первых, Фредерик Фэрли, эсквайр, владелец имения Лиммеридж в Кумберленде, ищет опытного учителя рисования на три-четыре месяца. Во-вторых, обязанности учителя рисования будут двоякого рода: руководить занятиями двух молодых леди, обучающихся искусству писать акварели, и в свободное время приводить в порядок ценную коллекцию рисунков, принадлежащих хозяину, которая находится в состоянии полной заброшенности. В-третьих, учитель должен жить в Лиммеридже; он будет на положении джентльмена, а не слуги. Жалованье — четыре гинеи в неделю. В-четвертых и в последних: без рекомендаций, самых подробных в отношении личности и профессиональных знаний, не обращаться. Рекомендации должны быть представлены другу мистера Фэрли в Лондоне, который уполномочен заключить договор. Записка кончалась фамилией и адресом отца учениц профессора Пески. Условия были, конечно, соблазнительными, а сама работа, по всей вероятности, и приятной и легкой. Мне предлагали ее на осень — время, когда обычно у меня почти не было уроков. Оплата была очень щедрой, как подсказывал мне мой профессиональный опыт. Я понимал все это. Я понимал, что должен радоваться, если мне удастся получить это место. Однако, прочитав записку, я почувствовал необъяснимую неохоту браться за это дело. Никогда в жизни я еще не испытывал такого разлада между чувством долга и каким-то странным предубеждением, как сейчас. — Ах, Уолтер, твоему отцу никогда так не везло, — сказала матушка, в свою очередь прочитав записку и отдавая ее мне. — Познакомиться с такой знатью! — заметила Сара, гордо выпрямившись. — И, что особенно лестно, — быть на равной ноге… — Да, условия в высшей степени заманчивы, — перебил я нетерпеливо, — но, прежде чем послать рекомендации, я хочу подумать. — «Подумать»! — вскричала моя мать. — Что с тобой, Уолтер? — «Подумать»!.. — отозвалась, как эхо, сестра. — Просто непонятно, как ты можешь говорить это при данных обстоятельствах. — «Подумать»!.. — провизжал Песка. — О чем? Отвечайте мне. Разве вы не жаловались на свое здоровье и не мечтали о том, что вы называете «поцелуй деревенского ветерка и глоток свежего воздуха»? И вот в ваших руках бумага, которая предоставляет вам и эти ветерки, и эти глотки, которыми вы сможете захлебываться в течение целых четырех месяцев! Не так ли? А деньги? Разве четыре гинеи в неделю не деньги? Господи боже ты мой! Дайте их мне, и мои сапоги будут скрипеть так же, как у Золотого папы, который подавляет всех своим богатством. Четыре гинеи в неделю! И к тому же в очаровательном обществе двух молодых девиц! Более того, вы получаете постель, утренний завтрак, обед, вас будут кормить и поить по горло английскими чаями, пенистым пивом, и все это даром! Ну, Уолтер, дружище, черт побери, впервые в жизни мои глаза так лезут на лоб от удивления! Но ни искреннее недоумение матушки, которая никак не могла понять моего странного поведения, ни восторженное перечисление профессором моих многочисленных будущих благ не могли поколебать безрассудное мое нежелание ехать в имение Лиммеридж. Все доводы против поездки в Кумберленд были, к моему великому огорчению, категорически отвергнуты. Тогда я попробовал выдвинуть главное препятствие: что же будет с моими лондонскими учениками, пока девицы Фэрли научатся писать с натуры под моим руководством? К сожалению, было очевидно, что большинство учеников уедут на осень, а тех, которые останутся в Лондоне, можно вполне доверить одному из моих коллег, тем более что я сам выручил его однажды при таких же обстоятельствах. Сестра напомнила мне, что он сам предлагал свою помощь на случай, если я уеду; матушка взывала ко мне во имя моего собственного блага и здоровья, уговаривая не упрямиться; Песка жалобно молил не огорчать его отказом от первой услуги, которую он делает в благодарность за свое спасение. Искренняя любовь, которая стояла за этими уговорами, тронула бы и самое черствое сердце. Я устыдился своего безотчетного предубеждения, хотя и не смог его побороть, и уступил, обещая сделать все, что от меня потребуется. Остаток вечера прошел в веселых разговорах о моей будущей жизни в обществе двух обитательниц Кумберленда. Воодушевленный чудодейственным грогом, от которого он опьянел в пять минут, Песка предъявил свои права на звание настоящего англичанина, произнося безостановочно спич за спичем и провозглашая бесчисленные тосты за здоровье моей матушки, моей сестры, мое собственное, а также мистера Фэрли и двух молодых леди, причем он тут же восторженно приносил благодарность самому себе от имени всех нас. — По секрету, Уолтер, — говорил мне доверительно мой маленький приятель по дороге домой: — я в восторге от своего красноречия! Честолюбие грызет меня, и в один прекрасный день я выступлю в вашем славном парламенте. Мечта всей моей жизни — стать достопочтенным Пеской, членом парламента. Наутро я послал мои рекомендации на Портленд-Плейс. Прошло три дня. Я было уже радовался, что меня, очевидно, сочли недостойным занять это место. Но на четвертый день пришел ответ. Мне сообщали, что мистер Фэрли берет меня на службу и просит немедленно выехать в Кумберленд. Все необходимые инструкции относительно моего путешествия были заботливо перечислены в приписке. Нехотя укладывал я свой чемодан, чтобы завтра рано утром покинуть Лондон. К вечеру по дороге в гости ко мне заглянул Песка — попрощаться. — Мои слезы, — весело сказал профессор, — быстро высохнут при потрясающей мысли о том, что моя счастливая рука дала первый толчок вашей карьере. Поезжайте, дружище, ради создателя! Куйте железо, пока в Кумберленде горячо! Женитесь на одной из девиц, станьте членом парламента и, достигнув вершины лестницы, помните, что все это сделал Песка там, внизу! Я попробовал засмеяться вместе с моим маленьким другом, но его шутки не улучшили моего настроения. У меня щемило сердце, когда он произносил свое напутствие. Мне ничего другого не оставалось, как идти в Хемпстед прощаться с матушкой и сестрой. IV Весь день стояла жестокая жара, и ночь была душная, угрюмая. Матушке и сестре хотелось так много сказать мне на прощание и они столько раз просили меня подождать еще пять минут, что было уже около полуночи, когда наконец служанка закрыла за мной калитку. Пройдя несколько шагов по кратчайшей дороге в Лондон, я в нерешительности остановился. Яркая луна плыла по темному, беззвездному небу, и холмистый простор, поросший кустарником, казался таким диким и безлюдным в таинственном лунном свете, как будто лежал за многие сотни миль от огромного города. Мысль о скором возвращении в мрачную духоту Лондона показалась мне невыносимой. На душе у меня было так неспокойно, что я задохнулся бы в спертой атмосфере моей комнаты. Я решил пройтись по свежему воздуху и направился в город самым длинным путем — по узкой тропинке, извивающейся среди холмов, с тем чтобы вернуться в Лондон через предместье по Финглейской дороге и прийти домой прохладным ранним утром с западной стороны Ридженс-Парка. Я медленно шел через рощу, упиваясь глубокой тишиной. Легкие лунные тени играли вокруг, то появляясь, то исчезая. Пока я проходил первую и красивейшую часть моего ночного пути, я пассивно воспринимал впечатления от окружающего, мысли мои ни на чем не задерживались; могу сказать, что я ни о чем не думал. Но когда кустарник кончился и я вышел на проезжую дорогу, где было уже менее красиво, на меня нахлынули мысли об ожидавшей меня перемене. Мало-помалу я всецело погрузился в радужные мечты о поместье Лиммеридж, мистере Фэрли и о моих будущих ученицах, которых вскоре мне надлежало обучать искусству акварели. Я дошел до перекрестка. Отсюда четыре дороги вели в разные стороны: в Хемпстед, откуда я шел, в Финчли, на запад и в Лондон. Я машинально свернул на последнюю. Я тихо брел по пустынной, озаренной луной дороге, беспечно думая о том, как выглядят обитательницы Кумберленда. Вдруг вся кровь моя оледенела от легкого прикосновения чьей-то руки к моему плечу. Я мгновенно обернулся, сжимая в руке трость. Передо мной, как если б она выросла из-под земли или спустилась с неба, стояла одинокая фигура женщины, с головы до ног одетая в белое. На ее лице, обращенном ко мне, застыл немой вопрос — рукой она указывала на темную тучу, нависшую над Лондоном. Я был так потрясен ее внезапным появлением глухой ночной порой в этом безлюдном месте, что не мог произнести ни слова. Странная женщина первая нарушила молчание. — Это дорога в Лондон? — спросила она. Я внимательно всматривался в нее. Было около часу ночи. В неясном лунном свете я разглядел бледное молодое лицо, худое и изможденное, большие строгие грустные глаза, нервный, нерешительный рот и легкие светло-каштановые волосы. В ее манерах не было ничего грубого или нескромного; она казалась очень сдержанной и тихой, немного печальной и немного настороженной. Она не выглядела настоящей леди, но в то же время не была похожа на бедную простолюдинку. Голос ее звучал как-то глухо и прерывисто; она говорила очень торопливо. В руках она держала сумочку. Платье ее, шаль и капор были из белой, но, по-видимому, недорогой материи. Она была высокая и худенькая. Во всей ее внешности и поведении не было ни малейшего признака экстравагантности. Вот все, что я мог разглядеть в неясном свете и при ошеломляюще странных обстоятельствах нашей встречи. Я терялся в догадках: кто она и как попала в такой поздний час на эту безлюдную дорогу? Но я был убежден, что ни один человек не истолковал бы в дурную сторону то, что она заговорила с ним, даже принимая во внимание этот подозрительно поздний час и подозрительно пустынное место. — Вы слышите? — сказала она торопливо и глухо, но без всякого раздражения или беспокойства. — Я спрашиваю: это дорога в Лондон? — Да, — отвечал я. — Она ведет к Сент-Джонз-Вуд и Ридженс-Парку. Простите, что я не сразу ответил вам: меня изумило ваше внезапное появление. Я все еще никак не могу объяснить себе его. — Вы не думаете, что я сделала что-то дурное, нет? Я ничего плохого не сделала. Со мной случилось… К несчастью, мне пришлось очутиться здесь одной так поздно… Почему вы подозреваете меня в чем-то дурном? Она говорила с непонятной серьезностью, встревоженно и даже отступила на несколько шагов. Я поспешил успокоить ее. — Прошу вас, не думайте, что я вас в чем-то подозреваю, — сказал я. — У меня нет никаких других намерений, кроме желания помочь вам, если я смогу. Я просто очень удивился при виде вас. Дорога казалась мне совершенно безлюдной еще за минуту до этого. Она повернулась и указала на пролом в изгороди у перекрестка четырех дорог. — Я услышала ваши шаги и спряталась, — сказала она, — я хотела посмотреть, что вы за человек, прежде чем заговорить с вами. Мне было страшно, я колебалась, пока вы не прошли мимо. А потом мне пришлось подкрасться сзади и дотронуться до вас. Подкрасться? Дотронуться? Она могла бы окликнуть меня. Странно… — Могу ли я довериться вам? — спросила она. — Вы не осуждаете меня за то, что… — Она в замешательстве умолкла, переложила сумочку из одной руки в другую и горько вздохнула. Одиночество и беззащитность этой женщины тронули меня. Жалость и естественное побуждение помочь ей взяли верх над здравым смыслом, осторожностью и светским тактом, которые, возможно, подсказали бы, как надо поступить при этих странных обстоятельствах человеку более хладнокровному и умудренному житейским опытом. — Вы можете довериться мне, — сказал я. — Если вам не хочется объяснять, что с вами произошло и почему вы здесь, не объясняйте, не надо. Я не имею права спрашивать вас ни о чем. Скажите, чем я могу помочь вам? Если я смогу, я постараюсь это сделать. — Вы очень добры, и я вам очень-очень благодарна. — Впервые нотки женственности мягко зазвучали в ее голосе, когда она произносила эти слова. Но в задумчивых и грустных глазах, которые были устремлены на меня, не было слез. — Я была в Лондоне только однажды, — продолжала она быстро, — и я почти ничего не знаю о нем. Можно ли нанять кэб? Или уже слишком поздно? Я не знаю. Если б вы могли проводить меня до кэба и если бы вы только обещали не препятствовать мне, когда я захочу оставить вас, — у меня есть подруга в Лондоне, она будет рада мне. Мне ничего больше не надо. Вы обещаете? — Испуганно озираясь по сторонам, она опять переложила сумочку из одной руки в другую и повторила: — Вы обещаете? — устремив на меня взгляд, полный такой мольбы и отчаяния, что мне стало больно. Что мне было делать? Передо мной было совершенно беззащитное существо, и этим существом была одинокая женщина. Поблизости ни жилья, ни человека, с которым я мог бы посоветоваться. Я не имел никакого права контролировать ее действия, даже если бы знал, как это сделать. Я пишу эти строки неуверенно — последующие события мрачной тенью ложатся на бумагу, на которой я пишу, и все же я спрашиваю, что мне было делать? Я сделал следующее: стал расспрашивать ее, чтобы попытаться выиграть время. Я спросил: — Вы уверены, что ваша подруга в Лондоне примет вас в такой поздний час? — Уверена, но только обещайте оставить меня одну, когда я захочу, не останавливать меня, не препятствовать мне. Вы обещаете? Произнося эти слова, она подошла совсем близко и с мягкой настойчивостью положила мне на грудь свою худую руку. Я отвел ее и почувствовал, что она холодна как лед. Не забудьте, я был молод, и эта рука была рукой женщины! — Вы обещаете? — Да. Одно слово! Короткое и привычное для каждого слово. Но я и сейчас содрогаюсь, вспоминая его. Мы направились к Лондону, я и женщина, чье имя, чье прошлое, чье появление были для меня тайной. Казалось, это сон. Я ли это? Та ли это обычная, ничем не примечательная дорога, по которой я ходил столько раз? Правда ли, что только час назад я расстался с моими домашними? Я был слишком взволнован и потрясен, чтобы разговаривать. Какая-то глухая тоска лежала у меня на сердце. Снова ее голос первый нарушил молчание. — Я хочу спросить вас, — вдруг сказала она, — у вас много знакомых в Лондоне? — Да, много. — И есть знатные и титулованные? — В ее голосе слышалось какое-то глухое беспокойство. Я медлил с ответом. — Есть и такие, — сказал я наконец. — Много… — Она остановилась и вопросительно посмотрела мне в лицо. — Много среди них баронетов? Я так удивился, что не мог сразу ответить. В свою очередь, я спросил: — Почему вы об этом спрашиваете? — Потому что ради собственного спокойствия я надеюсь, что есть один баронет, с которым вы незнакомы. — Вы мне его назовете? — Я не могу, я не смею, я выхожу из себя, когда упоминаю о нем! — Она заговорила громко, гневно, она погрозила кому-то худым кулачком, но вдруг справилась со своим волнением и прибавила уже шепотом: — Скажите мне, с кем из них вы знакомы? Желая успокоить ее, я назвал три фамилии — двух отцов семейств, чьим дочерям я преподавал, и одного холостяка, который однажды взял меня в плавание на свою яхту, чтобы я делал для него зарисовки. — Нет, вы не знаете его, — сказала она со вздохом облегчения. — А сами вы — человек знатный, титулованный? — О нет. Я простой учитель рисования. Не успел ответ, к которому, пожалуй, примешивалось легкое сожаление, слететь с моих губ, как она схватила меня за руку с поспешностью, столь характерной для всех ее движений. — Не знатный! Простой человек! — сказала она как бы про себя. — Значит, я могу ему довериться! Я был больше не в силах сдерживать свое любопытство. — Наверно, у вас есть серьезные причины жаловаться на некоторых знатных господ, — сказал я. — Боюсь, что баронет, которого вы не хотите назвать, причинил вам много зла. Не из-за него ли вы сейчас здесь, одна, ночью? — Не спрашивайте меня, не говорите об этом! — отвечала она. — Меня жестоко обидели, мне причинили страшное зло. Но если вы хотите мне добра, идите быстрее и не говорите со мной. Я очень хочу молчать, я очень хочу успокоиться, если только смогу. Мы поспешно продолжали наш путь и около получаса не произносили ни слова. Время от времени я украдкой смотрел на мою спутницу. Выражение ее лица оставалось по-прежнему хмурым, губы были сжаты. Она вглядывалась в даль напряженно и в то же время рассеянно. Показались первые дома, мы миновали предместье и вышли к городской школе. Только тогда лицо ее прояснилось, и она заговорила снова. — Вы живете в Лондоне? — спросила она. — Да. — И, думая, что, возможно, она рассчитывает на мою помощь в дальнейшем и что мне следует предупредить ее о моем отъезде, я прибавил: — Но завтра я уезжаю на некоторое время. Я еду в деревню. — Куда? — спросила она. — На север или на юг? — На север, в Кумберленд. — Кумберленд… — Она с нежностью повторила это название. — Я бы тоже хотела поехать туда. Я была когда-то счастлива в Кумберленде. Я снова попытался поднять завесу, которая разделяла нас. — Вы, наверно, из прекрасного озерного края? — спросил я. — Нет, — отвечала она. — Я родилась в Хемпшире, но когда-то я ходила в школу, недолго, в Кумберленде. Озера? Я не помню озер. Но там есть деревня Лиммеридж и имение Лиммеридж. Я бы хотела снова взглянуть на те места. Теперь был мой черед остановиться. Я замер от удивления. То, что моя странная спутница упомянула имение мистера Фэрли, буквально ошеломило меня. — Вы услышали чей-то голос? — спросила она испуганно, как только я остановился. — Нет, нет, но вы назвали Лиммеридж. Я слышал о нем несколько дней назад от людей из Кумберленда. — Ах, я, конечно, их не знаю… Миссис Фэрли умерла, муж ее тоже. Их дочка, наверно, вышла замуж и уехала. Я не знаю, кто теперь живет в Лиммеридже. Я люблю всю эту семью в память о миссис Фэрли. Казалось, она хотела еще что-то прибавить, но в это время мы вышли к заставе. Она сжала мою руку и с беспокойством посмотрела на ворота. — Сторож не видит нас? — спросила она. Но сторож не выглянул. Никто не видел нас. Никого вокруг не было. Когда показались газовые фонари и дома, тревога ее усилилась. — Вот и Лондон, — сказала она. — Вы нигде не видите кэба? Я устала. Мне страшно. Я хочу сесть в кэб и уехать. Я объяснил ей, что, если на пути мы не встретим пустого экипажа, нам надо дойти до стоянки кэбов, и попытался возобновить разговор о Кумберленде. Но бесполезно: ею целиком овладела мысль о возможности спрятаться в кэб и уехать. Ни о чем другом она не могла ни говорить, ни думать. Мы пошли дальше и вскоре увидели кэб, который остановился неподалеку от нас, на противоположной стороне улицы. Какой-то джентльмен вышел из него и скрылся за садовой калиткой. Я окликнул кучера, и он снова влез на козлы. Нетерпение моей спутницы было столь велико, что она заставила меня перебежать с ней дорогу. — Сейчас так поздно, — говорила она. — Я тороплюсь только оттого, что так поздно… — Я не могу подвезти вас, сэр, если вам не в сторону Тотнема, — вежливо сказал кэбмен, когда я открывал дверцу кэба. — Лошадь падает от усталости. Она дотянет только до конюшни. — Да, да, мне в ту сторону, мне именно в ту сторону, — проговорила она, задыхаясь от нетерпения, и быстро села в кэб. Удостоверившись, что возница так же трезв, как и вежлив, я все же попросил разрешения проводить ее. — Нет, нет! — резко отказалась она. — Теперь мне хорошо, теперь я спокойна. Если вы порядочный человек, помните ваше обещание. Пусть кэбмен едет, пока я не остановлю его. Благодарю вас, о, благодарю, благодарю вас! Я держался за дверцу кареты. Она схватила мою руку, поцеловала ее и оттолкнула. Кэб тотчас же тронулся в путь. Я пошел дальше по улице со смутным желанием остановить его, сам не знаю зачем, но не решился сделать это, чтобы не встревожить и не испугать ее, наконец окликнул кучера, но слишком тихо, чтобы привлечь его внимание. Стук колес затих в отдалении, кэб растаял среди черных теней, — женщина в белом исчезла. Прошло около десяти минут. Я продолжал свой путь в каком-то забытьи, сомневаясь в реальности происшедшего, мучась неясным ощущением собственной вины и в то же время не понимая, в чем она. Я шел бесцельно, куда глаза глядят. Мысли мои были в полном смятении, как вдруг я пришел в себя, словно проснувшись, услыхав совсем близко, за спиной, стук колес быстро приближавшегося экипажа. Я остановился в густой тени каких-то деревьев. Неподалеку от меня, на противоположной стороне улицы, тусклый фонарь осветил фигуру полисмена, медленно шагавшего навстречу экипажу. Открытая коляска с двумя седоками проехала мимо меня. — Стой! — закричал один из них. — Вот полисмен, спросим его. Лошади сразу же остановились в нескольких шагах от того места, где я стоял в темноте. — Полисмен! — крикнул тот же человек. — Не проходила ли тут женщина? — Какая из себя, сэр? — Женщина в лиловом платье… — Нет, нет, — перебил его второй. — Платье лежало на ее постели. Она, наверно, ушла в том, в чем приехала к нам. В белом, полисмен! Женщина в белом. — Я такой не видел, сэр. — Если вы или кто другой увидит эту женщину, задержите и доставьте под надежной охраной по этому адресу. Я оплачу все расходы и дам в придачу большое вознаграждение. Полисмен посмотрел на протянутую карточку: — Задержать ее, сэр? Что она сделала? — «Сделала»! Она убежала из сумасшедшего дома. Не забудьте: женщина в белом. Едем! V «Она убежала из сумасшедшего дома…» Я не могу с уверенностью сказать, что это открытие было для меня полной неожиданностью. Кое-какие странные вопросы, заданные мне женщиной в белом после моего вынужденного согласия ни в чем не препятствовать ей, подсказывали, что она либо неуравновешенна, либо только что пережила какое-то тяжелое потрясение. Но мысль о полной потере рассудка, которая обычно возникает у нас при упоминании о сумасшедшем доме, не пришла мне в голову и никак не вязалась с ее обликом. Ни в ее разговоре, ни в ее действиях, с моей точки зрения, не было ничего безумного, и слова, сказанные незнакомцем полисмену, не убеждали меня. Что же я сделал? Помог ли я скрыться жертве страшного шантажа или выпустил на свободу лондонских просторов больное существо, хотя моим долгом, как и долгом всякого другого человека, было водворить ее обратно в лечебницу. Сердце мое сжималось от этих вопросов, совесть мучила меня, но ничего нельзя было изменить. Когда я наконец добрался до своей комнаты, мне было не до сна. Через несколько часов я должен был ехать в Кумберленд. Я сел за стол, попробовал сперва читать, потом рисовать, но женщина в белом стояла у меня перед глазами. Не попала ли эта несчастная снова в беду? Это мучило меня больше всего. Затем следовали другие, менее тревожные думы. Где она остановила кэб? Что с ней теперь? Удалось ли ее преследователям нагнать ее и задержать? Или она продолжает свой путь, и наши дороги, такие далекие, должны еще раз скреститься в таинственном будущем? С облегчением встретил я час отъезда, когда наконец мог запереть за собой дверь и, попрощавшись с Лондоном и лондонскими друзьями, двинулся навстречу новой жизни и новым интересам. Даже вокзальная сутолока, обычно такая утомительная, была мне приятна. В приписке к письму говорилось, что я должен доехать до Карлайля, а затем пересесть на поезд, идущий по направлению к морю. К несчастью, между Ланкастером и Карлайлем что-то случилось с нашим паровозом, и я опоздал на пересадку. Мне пришлось прождать несколько часов. Было уже около одиннадцати часов вечера, когда я приехал на ближайшую к Лиммериджу станцию. Тьма была такая, что я с трудом разглядел маленький шарабан, любезно присланный за мной мистером Фэрли. Кучер был явно обеспокоен моим опозданием, но, по обычаю вышколенных английских слуг, упорно молчал. Мы двинулись почти шагом. Дорога была плохая, и кучеру было трудно ехать по ней в полной темноте. Часа через полтора я наконец услышал, как колеса мягко зашуршали по гравию. Гул морского прибоя раздавался совсем неподалеку. Мы проехали одни ворота, потом вторые и остановились перед домом. Меня встретил ливрейный слуга, уже успевший снять свою парадную одежду. Он доложил мне, что господа легли спать, и провел меня в огромную роскошную столовую, где на конце огромного пустынного стола ждал меня одинокий ужин. Я был слишком измучен, чтобы есть и пить с удовольствием, тем более что слуга прислуживал мне так, как если бы перед ним сидело целое общество, а не я один. Через четверть часа я встал из-за стола. Слуга провел меня наверх, в нарядную комнату, торжественно произнес: — Завтрак будет подан в девять часов, — и, удостоверившись, что все в порядке, бесшумно удалился. «Что мне сегодня приснится? — подумал я, задувая свечу. — Женщина в белом или незнакомые обитатели пышного кумберлендского дома?» Так странно было засыпать под этим кровом, где я еще никого не знал! VI Когда наутро я проснулся и распахнул ставни, передо мной под ярким августовским солнцем радостно искрилось море и далекие берега Шотландии обрамляли горизонт голубой дымкой. Этот чудесный вид был такой неожиданной переменой после мрачных кирпично-каменных пейзажей Лондона, что я мгновенно почувствовал себя обновленным. Смутное ощущение полной оторванности от прошлого, без всякого ясного представления о будущем овладело мной. Все, что случилось еще так недавно, казалось, произошло много месяцев назад. И то, как маленький Песка объявил мне о своем вмешательстве в мою судьбу; и прощальный вечер с матушкой и сестрой; даже мое загадочное приключение по дороге в Лондон — все это было как будто давным-давно, в совсем другой эпохе моего существования, и, хотя женщина в белом все еще не выходила у меня из головы, ее образ потускнел и отдалился. За несколько минут до девяти часов я спустился вниз. Молчаливый слуга нашел меня заблудившимся в коридорах нижнего этажа и милостиво показал дорогу в столовую. Когда он открыл дверь, моим глазам представилась большая, красивая, светлая комната и длинный, нарядно сервированный стол. У дальнего окна, спиной ко мне, стояла женщина. Я был поражен красотой ее фигуры и непринужденной грацией ее позы. Высокая, но не слишком; в меру полная, с гордой головкой на стройных плечах; талия ее, гибкая и тонкая, была совершенством в глазах мужчины, ибо находилась в надлежащем месте и не была изуродована корсетом. Она не слышала, как я вошел, и я несколько минут любовался ею, прежде чем придвинул к себе стул — невинное средство, чтобы привлечь ее внимание. Она быстро обернулась. Врожденное изящество ее движений заставляло меня тем сильнее желать увидеть ее лицо. Она отошла от окна, и я сказал себе: «Она брюнетка». Она прошла несколько шагов, и я сказал себе: «Она молода». Она приблизилась — и, к моему удивлению, я должен был сказать себе: «Да ведь она некрасива!» Старая, всеми признанная истина, что природа не совершает ошибок, никогда еще не была так решительно опровергнута. Ее лицо обманывало все те ожидания, которые возникали при виде ее восхитительной фигуры. Она была очень смугла, с темным пушком над верхней губой; у нее был большой, энергичный, почти мужской рот; большие проницательные карие глаза и густые черные, как смоль, волосы, нависшие над низким лбом. Когда она молчала, умное, оживленное, открытое лицо ее было совершенно лишено той женственной мягкости, без которой красота даже самой прекрасной женщины в мире несовершенна. Видеть такое лицо на прелестных плечах, достойных резца скульптора; быть очарованным грацией ее движений и одновременно чувствовать почти неприязнь к мужеподобным чертам этой головы, венчавшей безукоризненно прекрасное тело, было похоже на то странное чувство, которое испытываешь во сне, полном противоречий, разобраться в которых невозможно. — Мистер Хартрайт? — сказала леди. Ее смуглое лицо озарилось улыбкой и стало сразу мягким и женственным. — Мы вчера уже отчаялись увидеть вас и легли спать в обычное время. Примите мои извинения за эту неучтивость и разрешите представиться: я — одна из ваших учениц. Пожмем друг другу руки. Рано или поздно нам придется сделать это, так почему не сейчас? Это необычное приветствие было произнесено ясным, звонким, приятным голосом. Она протянула мне руку — большую, но прекрасной формы, просто, без малейшей аффектации, с непринужденностью истинно светской женщины. Мы сели за стол как старые друзья, которым есть что вспомнить и для которых совместный утренний завтрак — самое обычное дело. — Надеюсь, вы приехали сюда с благим намерением, занимаясь с нами, провести время самым приятным образом? — продолжала она. — Начнем с того, что завтракать вам придется только в моем обществе. Сестра осталась у себя. У нее немного болит голова, и наша старая гувернантка миссис Вэзи поит ее целительным чаем. Мой дядя, мистер Фэрли, никогда не разделяет наших трапез; он вечно болеет и живет по-холостяцки в своих комнатах. Больше в доме никого нет. Гостили недавно две молодые особы, но они вчера уехали в полном отчаянии, и неудивительно: за все время их пребывания, учитывая немощь мистера Фэрли, мы не представили им ни одного танцующего, флиртующего, разговорчивого существа мужского пола; по этой причине мы все четверо то и дело ссорились, особенно во время обеда. Разве четыре женщины могут не ссориться, когда они каждый день обедают вместе? Мы бестолковы и не умеем занимать друг друга за столом. Как видите, я не очень высокого мнения о женщинах, мистер Хартрайт… Вам чаю или кофе?.. Все женщины невысокого мнения о себе подобных, только не все сознаются в этом так откровенно, как я. Господи, вы как будто в недоумении! Почему? Еще не решили, что будете есть? Или удивляетесь моему небрежному тону? В первом случае — я дружески советую вам не трогать ветчину, а ждать омлета. Во втором случае — я налью вам чаю, чтобы вы успокоились, и постараюсь придержать язык. Это весьма нелегко для женщины. Весело смеясь, она протянула мне чашку чаю. Легкий поток ее слов и оживленная манера обращения с человеком ей незнакомым сочетались с такой простотой и вместе с тем органической уверенностью в себе и своем положении, что любой самый дерзкий человек проникся бы к ней уважением. В ее присутствии было невозможно вести себя чопорно и официально, но также немыслима была малейшая вольность по отношению к ней не только на словах, но и в мыслях. Я инстинктивно почувствовал это, хотя и заразился ее веселостью, и отвечал ей в таком же естественном, простом тоне. — Да, да, — сказала она, когда я постарался объяснить ей мое замешательство, — я понимаю, конечно: вам, человеку, еще совершенно незнакомому с нашим домом, очень странно, что я так запросто рассказываю о его достопочтенных обитателях. С вашей стороны это только естественно. Я должна была догадаться об этом. Во всяком случае, я сейчас постараюсь отвести каждому подобающее место. Начнем с меня. Вкратце: меня зовут Мэриан Голкомб, и я неточна, как все женщины, называя мистера Фэрли моим дядей, а его племянницу — моей сестрой. Это не совсем так. Моя мать была замужем дважды: первый раз — за мистером Голкомбом, моим отцом, второй раз — за мистером Фэрли, отцом моей сводной сестры. Мы обе сироты, но в остальном мы абсолютно не похожи друг на друга. Мой отец был беден, отец мисс Фэрли — богат. У меня за душой ни гроша, а у нее — большое состояние. Я — некрасивая брюнетка, она — прелестная блондинка. Все считают меня (и вполне справедливо) своенравной и упрямой, а ее (что еще более справедливо) кроткой и очаровательной. Словом, она ангел, а я… Попробуйте этого варенья, мистер Хартрайт, и докончите про себя мою фразу. Что сказать о мистере Фэрли? Право, не знаю. Он пришлет за вами после завтрака, и вы сами его увидите. Я скажу вам только, что, во-первых, он младший брат покойного мистера Фэрли, во-вторых, он холостяк и, в-третьих, опекун мисс Фэрли. Я не могу жить без нее, а она — без меня. Вот почему я в Лиммеридже. Мы с сестрой искренне привязаны друг к другу, хотя это и может показаться вам непонятным после того, что я рассказывала вам. Но это так. Вам придется или нравиться нам обеим, или не нравиться ни одной из нас и, что еще утомительнее, довольствоваться только нашим обществом. Миссис Вэзи — воплощенная добродетель, но она в счет не идет, а мистер Фэрли слишком больной человек, чтобы быть приятной компанией для кого бы то ни было. Я не знаю, чем он болен, доктор — тоже, да и сам он не знает, но мы все говорим: нервы, не понимая, что это значит. Однако я советую вам считаться с его капризами, когда вы с ним познакомитесь. Восхищайтесь его коллекциями древних монет, гравюр, рисунков, акварелей, и вы завоюете его сердце. Право, если вам по душе тихая сельская жизнь, я уверена, что вам будет хорошо здесь. Утром вы будете приводить в порядок коллекции мистера Фэрли, днем мы с мисс Фэрли возьмем наши альбомы для рисования и пойдем воспроизводить природу под вашим руководством. Рисование — ее любимое занятие, не мое. Что касается вечернего времяпрепровождения, думаю, мы вам поможем не скучать: мисс Фэрли прекрасная музыкантша, а я хоть и не могу спеть ни одной ноты, но постою за себя в картах, за шахматами и даже за бильярдным столом. Что вы думаете об этой программе? Можете ли вы примириться с нашим спокойным и размеренным образом жизни или вас будет грызть жажда перемен и приключений и тихий Лиммеридж покажется вам скучным? Она говорила в грациозно-шутливой манере, я поддакивал ей, когда этого требовала вежливость. Но случайное слово «приключение», так легко слетевшее с ее уст, вернуло меня к мысли о женщине в белом. Я решил найти разгадку той необъяснимой связи, которая, очевидно, существовала между безвестной беглянкой из сумасшедшего дома и покойной владелицей Лиммериджа. — Даже если бы я был самым беспокойным из смертных, — сказал я, — я не стал бы жаждать приключений еще некоторое время. Накануне отъезда со мной было странное происшествие, и уверяю вас, мисс Голкомб, мне надолго хватит воспоминаний о нем. — Да что вы говорите, мистер Хартрайт? Вы мне расскажете? — Вы имеете на это полное право. Дело в том, что главное действующее лицо этого странного приключения — молодая женщина, совершенно мне незнакомая, как, вероятно, и вам, упомянула имя покойной миссис Фэрли в выражениях самых почтительных и преисполненных искренней благодарности. — Имя моей матери? Вы меня чрезвычайно заинтересовали! Продолжайте, прошу вас. Я рассказал об обстоятельствах моей ночной встречи с женщиной в белом и слово в слово повторил все, что та сказала о миссис Фэрли и Лиммеридже. Мисс Голкомб не спускала с меня внимательных и умных глаз. Лицо ее выражало самый живой интерес, но не более. Она, очевидно, была так же далека от разгадки этой тайны, как я сам. — Вы уверены, что она говорила именно о моей матери? — спросила она. — Уверен. Кем бы она ни была, она когда-то училась в сельской школе в Лиммеридже. По-видимому, миссис Фэрли была очень добра и внимательна к ней. И в благодарность она питает глубокий интерес и привязанность ко всем членам семьи Фэрли. Она знала, что миссис Фэрли и ее супруг скончались, и она говорила о мисс Фэрли так, как если бы они были знакомы с детства. — Вы, кажется, сказали, что она не из этих мест? — Она говорила, что она из Хемпшира. — И вам не удалось выяснить, кто она? — Не удалось. — Очень странно. Думаю, что вы правильно поступили, мистер Хартрайт, оставив ее на свободе. Ведь она не сделала в вашем присутствии ничего подозрительного. Но мне жаль, что вы недостаточно решительно постарались выяснить ее имя. Мы должны обязательно разгадать эту тайну. Но лучше не говорите об этом ни мистеру Фэрли, ни моей сестре. Я уверена, что они, так же как и я, совершенно не знают, кто она и какое отношение она имела к нашей семье в прошлом. В то же время оба они совершенно по-разному, но в одинаковой мере нервны и впечатлительны, и вы только рассердите одного и обеспокоите другую понапрасну. Что касается меня — я сгораю от любопытства и посвящу всю свою энергию выяснению этой загадки. Когда моя мать вышла замуж за мистера Фэрли-старшего и приехала в Лиммеридж, она открыла в здешней деревне сельскую школу. Эта школа существует и поныне. Но старые учителя или умерли, или уехали. С этой стороны нам никто не поможет. Единственное, что мне приходит в голову… На этом наш разговор был прерван появлением слуги, который объявил, что мистер Фэрли будет рад видеть меня после завтрака. — Подождите в холле, — ответила ему за меня мисс Голкомб своим ясным и решительным голосом. — Мистер Хартрайт сейчас придет… Я как раз хотела сказать, — продолжала она, — что у нас с сестрой осталось много писем нашей покойной матери. Не имея другой возможности получить нужные нам сведения, я займусь перепиской моей матери с мистером Фэрли. Он любил жить в Лондоне и часто отлучался из дому. Моя мать привыкла подробно рассказывать ему в письмах обо всем, что делается в Лиммеридже. Она часто писала ему о школе, которой уделяла много времени. Думаю, что, прежде чем мы с вами снова увидимся, я кое-что разузнаю… Второй завтрак в два часа, мистер Хартрайт. Я буду иметь честь представить вас своей сестре, и мы вместе поедем кататься: покажем вам наши любимые места. Итак, до двух. Прощайте. Она кивнула с очаровательной грацией и подкупающим дружелюбием, которым дышало все, что она делала и говорила, и исчезла за дверью в глубине комнаты. Я вышел в холл и, следуя за слугой, направился к мистеру Фэрли, готовясь к встрече с ним. VII Мой провожатый провел меня наверх, в коридор, по которому мы пришли снова к моей спальне. Войдя в нее, он открыл дверь в другую комнату и попросил меня заглянуть туда. — Мне приказано показать вам вашу гостиную, — сказал он, — и спросить, по вкусу ли вам ее убранство и освещение. Я был бы чересчур привередлив, если бы эта прелестная комната не понравилась мне. Из большого окна открывался тот же радостный вид, которым я любовался утром из спальни. Мебель была дорогая и красивая. На столе посреди комнаты лежали книги в веселых переплетах, стояли прелестные цветы и изящный письменный прибор. Второй стол, у окна, был завален необходимыми принадлежностями для рисования и окантовки акварелей мистера Фэрли. К столу был приделан маленький мольберт, который я мог складывать или расставлять по усмотрению. Стены были обтянуты пестрым кретоном, пол устлан плетеными итальянскими циновками. Это была самая нарядная и уютная гостиная, которую я когда-либо видел, и я откровенно высказал свое восхищение. Но слуга был слишком хорошо вышколен, чтобы в ответ на мои восторженные восклицания обнаружить малейшие признаки удовлетворения. С ледяной сдержанностью он поклонился и молча распахнул передо мной двери. Мы снова вышли в коридор, завернули за угол, спустились на несколько ступенек, прошли небольшой холл и остановились перед обитой войлоком дверью. Слуга открыл ее, затем вторую, бесшумно распахнул две тяжелые портьеры из бледно-зеленого шелка, тихо проговорил: «Мистер Хартрайт» и оставил меня одного. Я очутился в огромной роскошной комнате с прекрасным лепным потолком. На полу лежал такой пушистый, мягкий ковер, что мои ноги утонули в нем. Вдоль одной из стен тянулся книжный шкаф из какого-то редчайшего дерева, с инкрустациями. Он был невысок, и на нем были симметрично расставлены мраморные бюсты. У противоположной стены стояли две старинные горки, вверху, между ними, висела картина под стеклом — «Мадонна с младенцем»; на позолоченной табличке, прикрепленной к раме, было выгравировано имя Рафаэля. Справа и слева от меня стояли шифоньеры и небольшие столики мозаичной работы, отделанные бронзой, переполненные дрезденским фарфором, изделиями из слоновой кости, дорогими вазами и всевозможными редкостными безделушками. Все это сверкало серебром, золотом и драгоценными камнями. В глубине комнаты на окнах были занавеси из того же бледно-зеленого шелка, что и на дверях. Поэтому свет в комнате был очаровательно мягкий, рассеянный, неясный, он упоительно подчеркивал глубокую тишину и атмосферу полного уединения, царившую здесь, и окружал непроницаемым покоем хозяина дома, устало сидевшего в огромном мягком кресле. К одной ручке кресла был приделан маленький столик, к другой — подставка для книг. Если по наружности человека, перешагнувшего за сорок и тщательно совершившего туалет, можно судить о его возрасте (в чем я сильно сомневаюсь), то мистеру Фэрли на вид было за пятьдесят. У него было выбритое, тонкое, усталое лицо, бледное до прозрачности, но без единой морщинки; крупный нос с горбинкой, большие бесцветные серые глаза навыкате, с покрасневшими веками, волосы редкие, мягкие, того рыжеватого оттенка, в котором так долго незаметна седина. На нем был черный сюртук из какой-то мягкой материи, жилет и панталоны сияли безукоризненной белизной. Он был в светлых чулках, и его маленькие, как у женщины, ножки были обуты в туфельки из лаковой кожи под бронзу. Два перстня такой баснословной ценности, что даже мой неискушенный взгляд понял это, украшали его тонкие, изнеженные пальцы. Весь он выглядел чересчур хрупким, капризным, томно-нервическим и сверхутонченным, что неприятно и неестественно в мужчине, да и в женщине было бы отнюдь не привлекательно. Утренняя встреча с мисс Голкомб заранее расположила меня ко всем обитателям дома, но при виде мистера Фэрли мои симпатии мгновенно испарились. Подойдя поближе, я увидел, что он не бездельничает, как мне показалось, а чем-то занят. Подле него на большом столе среди других редких и красивых вещей находился маленький шкафчик черного дерева, отделанный серебром. В его ящичках, обитых темно-красным бархатом, лежали древние монеты разной величины и формы. Один из этих ящичков с монетами стоял на приделанном к его креслу столике, тут же лежали замшевые полировальные подушечки, кисточки и пузырек с жидкостью. Все они ожидали своей очереди, чтобы чистить и полировать древние монеты. В хрупких пальцах он небрежно вертел нечто похожее, с моей точки зрения профана, на грязную оловянную медаль с рваными краями. Я остановился на почтительном расстоянии от его кресла и отвесил поклон. — Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт, — сказал он капризным, каркающим голосом, в вялую безжизненность которого иногда неприятно врывались высокие, почти визгливые нотки. — Сядьте, прошу вас. Только, пожалуйста, не двигайте ваше кресло. Мои бедные нервы в таком состоянии, что всякое постороннее движение — источник неописуемых страданий для меня. Вы видели вашу студию? Ну, как? — Я только что видел, мистер Фэрли, и уверяю вас… Его умоляющий жест прервал меня на полуслове. Я удивленно осекся. Капризный голос соблаговолил прокаркать: — Прошу простить меня, но, ради бога, не могли бы вы постараться говорить потише? Мои бедные нервы в таком состоянии, что я невыносимо страдаю от каждого звука. Не посетуйте на бедного инвалида. Мне приходится говорить то же самое каждому посетителю. Да. Итак, вам в самом деле нравится ваша комната? — Я не представляю себе ничего более уютного и удобного, — отвечал я, понижая голос и начиная понимать, что нервы мистера Фэрли и его капризы — это одно и то же. — Я так рад! Вы можете быть уверены, мистер Хартрайт, что в этом доме художники пользуются должным уважением. Здесь вам не придется сталкиваться с обычным варварским отношением англичан к служителям искусства. В юности я столько лет провел за границей, что сбросил с себя покров предрассудков. Мне хотелось бы сказать то же самое о моих соседях-аристократах — отвратительное слово, но, полагаю, мне придется употребить его, — об аристократах, живущих по соседству. В вопросах искусства это неисправимые варвары, мистер Хартрайт. Они вытаращили бы глаза при виде Карла Пятого,1 подающего кисти Тициану. Не откажите поставить этот поднос с монетами вон в тот шкафчик и подайте мне другой. Мои бедные нервы в таком состоянии, что любое усилие причиняет мне неслыханные страдания… Да. Благодарю вас. Как иллюстрация к теории равенства, только что им провозглашенной, хладнокровное приказание мистера Фэрли очень позабавило меня. Я поставил поднос в шкаф и почтительно подал ему другой. Он начал перебирать монеты, чистить их маленькими замшевыми подушечками, возиться с ними и томно любоваться на них, продолжая в то же время разговаривать со мной. — Тысяча благодарностей и тысяча извинений. Вы любите древние монеты?.. Да? Я счастлив, что наши вкусы совпадают еще в одном, помимо вопросов искусства. Кстати, коснемся житейского: вы довольны вашими условиями? — Вполне, мистер Фэрли. — Я так рад. Что еще? Да, вспомнил. Относительно моих забот о вашем благополучии, которые вы благосклонно согласились принять за то, что предоставляете мне право пользоваться вашими достижениями в области искусства. Мой камердинер зайдет к вам в конце недели, чтобы узнать, нет ли каких приказаний. И — что еще? Странно, не правда ли? Мне надо было еще многое сказать, но я, кажется, все забыл. Не дернете ли вы шнурок? В том углу… Да. Благодарю. Я позвонил, и слуга с прилизанными волосами, которого я видел впервые, неслышно появился в комнате, подобострастно улыбаясь, — лакей с головы до пят. — Луи, — сказал мистер Фэрли, полируя свои ногти одной из замшевых подушечек, предназначенных для чистки монет, — сегодня утром я кое-что записал на моих табличках. Найдите их. Тысяча извинений, мистер Хартрайт. Боюсь, что я вам наскучил. — Он устало закрыл глаза, прежде чем я смог что-либо ответить. Он и вправду наскучил мне, и я молча смотрел на мадонну Рафаэля. Лакей вышел из комнаты и вернулся с книжечкой в переплете из слоновой кости. Мистер Фэрли с легким вздохом очнулся, взял книжечку и мановением пальца велел лакею ждать дальнейших приказаний. — Да. Именно так! — сказал мистер Фэрли, посоветовавшись с табличками. — Луи, подайте эту папку. — Он указал на папки, лежащие на полке у одного из окон. — Нет, не ту. Не с зеленым корешком! В ней гравюры Рембрандта, мистер Хартрайт. Вы любите гравюры?.. Рад, что у нас одинаковые вкусы… Папку с красным корешком, Луи. Не уроните ее!.. Вы не можете вообразить, какие муки я претерпел бы, мистер Хартрайт, если бы Луи уронил эту папку! Она не упадет со стула? Вы считаете, что она не упадет? Да? Я счастлив. Сделайте одолжение, посмотрите эти рисунки, если вы в самом деле считаете, что они в безопасности… Луи, уходите. Вы осел! Вы же видите, что я держу таблички! Долго ли я должен их еще держать? Почему вы не берете их у меня из рук?.. Тысячу извинений, мистер Хартрайт. Слуги — такие ослы, не правда ли?.. Как вам нравятся эти рисунки? Они прибыли в ужасном состоянии — мне показалось, что от них пахнет руками этих лавочников, торговцев картинами… Можете ли вы ими заняться? Хотя нервы мои были недостаточно чувствительны, чтобы уловить запах рук каких-то плебеев, вкус мой был достаточно развит: я увидел перед собой прекраснейшие рисунки и акварели; по большей части это были великолепные образцы английской школы, и они, конечно, заслуживали более внимательного отношения со стороны их бывших хозяев. — Их следует привести в порядок. По-моему, они очень ценны… — начал я. — Простите, — перебил мистер Фэрли. — Вы не возражаете, если я закрою глаза, пока вы будете говорить? Даже этот свет ярок для меня. Да? — Я хотел сказать, что рисунки заслуживают… Мистер Фэрли вдруг открыл глаза и закатил их под лоб в невыразимой муке. — Умоляю простить меня, мистер Хартрайт, — слабо прокаркал он, — но мне послышались голоса каких-то ужасных детей в саду — в моем саду! Под окнами… — Я ничего не слышу, мистер Фэрли. — Сделайте одолжение — вы так снисходительны к моим бедным нервам, мистер Хартрайт, — сделайте одолжение, приподымите — чуть-чуть! — уголок этой занавески… Только, ради бога, чтобы солнце не упало на меня… Выгляните в сад… Я исполнил его просьбу. Сад был окружен глухой стеной. В нем не было ни единой души. Я оповестил об этом радостном факте мистера Фэрли. — Тысяча благодарностей. Моя фантазия, вероятно. В доме, хвала создателю, нет никаких детей, но слуги (эти люди рождаются без нервов!) иногда поощряют деревенских. Дети — какое отродье! О боже, какое отродье! Признаться ли вам, мистер Хартрайт, я так хотел бы усовершенствовать их конструкцию! Природа создала их, как специальные механизмы для издавания криков, но наш очаровательный Рафаэль представлял их себе в тысячу раз привлекательнее, не так ли? Он указал на картину, в верхнем углу которой были изображены традиционные головки херувимов итальянской школы, — курчавые облака служили им удобной опорой для подбородков. — Вот идеал! — сказал мистер Фэрли, осклабившись на херувимов. — Такие милые розовые личики! Такие милые нежные крылышки — и ничего больше! Ни грязных ног для беготни, ни крикливых глоток для воплей. Какое бесконечное превосходство мечты над реальностью!.. Я опять закрою глаза, если позволите. Так вы вправду займетесь рисунками? Я так рад! О чем мы хотели еще поговорить? Я забыл. Не позвоните ли вы Луи? К этому времени я так же страстно желал закончить наше свидание, как, по-видимому, и мистер Фэрли. Я решил обойтись без помощи лакея. — Единственное, о чем я хотел спросить вас, мистер Фэрли, — сказал я, — касается моих уроков с молодыми леди. — Вот именно, — сказал мистер Фэрли. — Я хотел бы иметь достаточно сил, чтобы разобраться в этом. Но у меня нет сил. Пусть молодые леди, которые будут пользоваться вашими любезными услугами, сами решают… Да! Моя племянница очень любит ваше очаровательное искусство. И знает о нем достаточно, чтобы понимать, насколько она в нем слаба. Пожалуйста, займитесь этим. Мы поняли друг друга, не так ли? Я не смею отрывать вас дальше от ваших прелестных занятий. Так приятно договориться обо всем, покончить со всем житейским! Не откажите позвонить Луи, чтобы он отнес папку в ваши комнаты. — Я отнесу ее сам, мистер Фэрли, если позволите. — В самом деле? У вас хватит сил? Как приятно быть таким сильным! Вы уверены, что не уроните ее? Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт. Я такой мученик, что вряд ли смогу часто наслаждаться вашим обществом. Вы постараетесь, уходя, не очень хлопнуть дверью и не уронить папку? Благодарю вас. Осторожнее с портьерами — малейший шум вонзается в мои бедные нервы, как нож. Всего лучшего. Когда портьеры бесшумно раздвинулись и двери неслышно закрылись за мной, я на мгновение остановился в маленьком холле, и глубокий вздох облегчения вырвался из моей груди. Покинув мистера Фэрли, я как будто вынырнул на поверхность, пробыв долгое время в холодной зеленой тине. Усевшись за работу в моей веселой студии, я первым долгом решил как можно реже показываться в апартаментах хозяина дома, разве только в тех исключительных случаях, когда он сам меня пригласит. Покончив с этим вопросом, я снова обрел душевное равновесие, нарушенное высокомерной развязностью и наглой учтивостью мистера Фэрли. Остаток утра прошел спокойно и приятно за работой: я просматривал рисунки, раскладывал их, обрезал обтрепанные края и приготовлял их для окантовки. Но чем дальше, тем нетерпеливее ждал я двух часов. Мне не сиделось на месте, я не мог сосредоточиться, работа моя не клеилась, хотя и была весьма несложной. Ровно в два я, немного волнуясь, спустился в столовую. Возвращение в эту комнату сулило мне много неожиданностей. Я должен был познакомиться с мисс Фэрли и, что было еще интереснее, если розыски мисс Голкомб в семейных архивах увенчались успехом, разгадать тайну женщины в белом. VIII Когда я вошел в столовую, мисс Голкомб уже сидела за столом в обществе какой-то пожилой дамы. Эта дама, с которой меня познакомили, была миссис Вэзи, старая гувернантка мисс Фэрли. Ее-то и назвала утром моя сотрапезница «воплощением добродетели», заметив, однако, при этом, что миссис Вэзи «не идет в счет». Я могу только подтвердить, что мисс Голкомб совершенно правильно определила характер почтенной старушки. Миссис Вэзи олицетворяла человеческое спокойствие и женскую приветливость. В ленивой, сонной улыбке, сквозившей на ее полном кротком лице, проглядывала простодушная удовлетворенность своим безмятежным существованием. Иные из нас мчатся сквозь жизнь, иные прогуливаются по ней, — миссис Вэзи провела всю жизнь сидя. С утра до вечера она сидела: в доме, в саду, у окна, во всяких неожиданных местах, на раскладном стульчике, когда друзья пробовали уговорить ее прогуляться; она садилась, чтобы поглядеть на что-нибудь, чтобы поговорить о чем-нибудь, чтобы произнести простейшие «да» или «нет» в ответ на самые обыденные вопросы. Ее всегда видели с той же мирной улыбкой на устах, с тем же рассеянно-внимательным взглядом, в той же удобной и чинной позе — всегда и при всех обстоятельствах, какими бы они ни были. Благодушная, мягкая, невыразимо спокойная старушка, которая, казалось, так и не жила с той самой минуты, как родилась. У природы столько дел в этом мире, ей приходится создавать такую массу разнообразнейших творений, что, возможно, по временам она и сама не в силах разобраться во всей этой путанице. Исходя из этого, я лично навсегда останусь при мнении, что, когда миссис Вэзи родилась, мать-природа была всецело поглощена сотворением капусты, и бедная леди стала жертвой сельских занятий праматери всего сущего. — Ну, миссис Вэзи, — сказала мисс Голкомб, особенно оживленная, остроумная и блестящая по сравнению с тихой старушкой, которая сидела с ней рядом, — что вы хотите — котлетку? Миссис Вэзи положила свои полные ручки в ямочках на стол, кротко улыбнулась и сказала: — Да, дорогая. — А что перед мистером Хартрайтом? Цыпленок? Вы, кажется, больше любите цыплят, миссис Вэзи? Миссис Вэзи сняла ручки со стола, положила их на колени, созерцательно посмотрела на вареного цыпленка и сказала: — Да, дорогая. — Чего же вам все-таки хочется? Чтобы мистер Хартрайт передал вам цыпленка или я — котлету? Миссис Вэзи снова положила одну из своих ручек на край стола, задумалась и сказала: — Что хотите, дорогая. — Господи, ну что вам больше по вкусу? Может быть, положить вам кусочек и того и другого? Или вы начнете с цыпленка, тем более что мистер Хартрайт, по-видимому, жаждет отрезать для вас крылышко? Миссис Вэзи положила вторую ручку на стол, чуть-чуть оживилась, потом погасла, послушно кивнула и сказала: — Пожалуйста, сэр. Не правда ли, это была благодушная, кроткая, невыразимо спокойная и безобидная старушка? Но, может быть, на сегодня довольно о миссис Вэзи? В продолжение всего этого времени не было и признаков появления мисс Фэрли. Мы покончили с завтраком, но она все еще не приходила. От быстрых глаз мисс Голкомб ничто не могло укрыться. Она заметила взгляды, которые я украдкой бросал на дверь. — Я понимаю вас, мистер Хартрайт, — сказала она, — вам хотелось бы знать, где ваша вторая ученица. Головная боль у нее прошла, но аппетита нет. С моей помощью вы найдете ее в саду. Взяв зонтик, лежащий подле нее на стуле, она направилась в сад через большую стеклянную дверь, открывавшуюся прямо на лужайку перед домом. Само собой разумеется, миссис Вэзи осталась сидеть за столом в прежней удобной позе, очевидно намереваясь просидеть так весь день. Когда мы пересекли лужайку, мисс Голкомб значительно посмотрела на меня и покачала головой. — Ваше таинственное приключение все еще окутано непроницаемым мраком, как ему и полагается, — сказала она. — Все утро я просматривала письма, но ничего еще не нашла. Однако не отчаивайтесь, мистер Хартрайт. Это дело любопытное, а в союзниках у вас женщина, поэтому рано или поздно успех обеспечен. Письма еще не все прочитаны, остались три связки, и вы можете положиться на меня — я потрачу на них весь вечер. «Мои утренние ожидания не оправдались. Будет ли знакомство с мисс Фэрли таким же разочарованием?» — подумал я. — Как вам понравился мистер Фэрли? — спросила мисс Голкомб, когда мы пошли по аллее. — Он очень нервничал сегодня? Не трудитесь отвечать, мистер Хартрайт: достаточно того, что вы замялись. По вашему лицу мне ясно, что сегодня он особенно нервничал. Чтоб вы сами не нервничали, я больше ни о чем не спрошу вас. Свернув на узкую дорожку, мы вышли к красивому деревянному домику в швейцарском стиле, поднялись по ступенькам и очутились в комнате. Молодая девушка стояла у простого некрашеного стола, глядя вдаль на расстилавшуюся за деревьями равнину, поросшую вереском, и задумчиво перелистывала маленький альбом. Это была мисс Фэрли. Как описать ее? Как передать то первое впечатление независимо от собственных переживаний и от всего того, что произошло в дальнейшем? Могу ли я снова увидеть ее такой, какой увидел ее впервые, для того чтобы те, кто читает эти страницы, увидели ее вместе со мной? Портрет Лоры Фэрли в той же позе и в той же комнате, написанный мною акварелью некоторое время спустя после нашей первой встречи, лежит сейчас на моем письменном столе. Я пишу и смотрю на него. Передо мной на коричнево-зеленом фоне летнего домика отчетливо возникает светлый юный образ. Она в простом белом кисейном платье в голубую полоску. Бледно-голубой шарф из той же материи ласково и воздушно обвивает ее плечи. Маленькая соломенная шляпка, скромно отделанная лентой в цвет платья, бросает прозрачную легкую тень на ее лоб. Ее волосы очень светлого каштанового оттенка — не льняные, но воздушные; не золотые, но блестящие, — и кажется, будто они тают в воздухе, сливаясь с тенью от ее шляпы. Они разделены на прямой пробор и мягкими прядями обрамляют ее лицо. Брови чуть темнее волос, а глаза того кристально-прозрачного бирюзового цвета, который так часто воспевают поэты и который так редко встречается в жизни. Прекрасен цвет, прекрасен разрез этих глаз — больших, задумчивых, нежных, — но прекраснее всего глубокая правдивость, сияющая в них неподдельно и неизменно, как отражение Лучшего Мира. Пленительное очарование, которое они так мягко и так непреодолимо излучают, преображает ее лицо, скрывая все его недостатки; поэтому трудно говорить о достоинствах его отдельных черт. Не замечаешь, что подбородок несколько слабо развит; что нос (отнюдь не орлиный — таковой неизбежно придает женскому лицу злой и хищный вид, как бы красив он ни был) маловат и не отличается идеальной правильностью; что нежные, мягкие губы с приподнятыми уголками иногда нервно подергиваются, когда она улыбается. Все эти недостатки, возможно, были бы заметны на другом женском лице, но тут их не видишь, все сливается в одно целое — живое, прелестное, выразительное, присущее только ей одной. Так велика непреодолимая сила очарования ее глаз. Передал ли все это мой бедный портрет, написанный с такой любовью и старанием в те безмятежные, счастливые дни?.. О, как мертво все на рисунке и как живо в моей памяти! Светловолосая хрупкая девушка в легком платье, голубоглазая и невинная, с альбомом в руках — вот и все, что можно увидеть на портрете; вот, может быть, и все, что можно передать словами. Женщина, впервые давшая жизнь, свет и форму нашему туманному представлению о красоте, заполнит в нашей душе пустоту, о которой мы и не подозревали до появления ее. Наша душа откликнется в такую минуту на очарование, несравненно более глубокое, чем то, которое постигается разумом и может быть выражено в словах. Когда обаяние женской красоты проникает в самые глубины нашего сердца, оно становится невыразимым, ибо переходит ту грань, за которой перо уже не властно. Подумайте о ней, как вы думали о той, что впервые задела в вас струны, молчавшие при других женщинах. Пусть ясные, чистые голубые глаза встретятся с вашими, как они встретились с моими в том первом, неповторимом взгляде, который мы оба запомнили навсегда. Пусть голос ее звучит, как музыка, в ваших ушах, — так же сладостно, как звучал в моих. Пусть шаги ее, когда она появляется на этих страницах и уходит с них, напомнят вам те, воздушные, на которые отзывалось ваше сердце. Представьте ее себе как воплощение вашей самой несбыточной мечты, и тогда вы увидите ту, что живет в моем сердце. Среди вихря ощущений, поднявшихся во мне при виде ее, — ощущений, знакомых всем нам, внезапно пробуждающихся к жизни в глубине наших сердец, так часто умирающих и так редко рождающихся заново, — одно, почти мучительное, отзывалось во мне тупой, неясной болью. Оно тревожило и мучило меня, казалось таким неоправданным, было так не к месту в присутствии мисс Фэрли. К яркому впечатлению, которое произвели на меня ее красота, ее обаяние, простота и скромность ее манер, примешивалось другое чувство, смутно мешавшее мне. То мне казалось, что причина кроется в ней, то я обвинял в этой раздвоенности самого себя, но что-то мешало мне воспринимать ее цельно, как следовало бы. Ощущение это усиливалось, когда она смотрела на меня; иными словами, именно тогда, когда красота ее была перед моими глазами, я был смущен чувством какой-то неудовлетворенности. Я не понимал, в чем дело, не мог определить этого ощущения. Чего-то не хватало, а чего именно — я не знал. Эта странная «игра воображения» (так думал я тогда) не способствовала моей непринужденности в первые минуты знакомства с мисс Фэрли. На ее милое приветствие я ничем не сумел ответить. Заметив мое смущение и, очевидно, объяснив его моей застенчивостью, мисс Голкомб легко и находчиво, как всегда, взяла нить разговора в свои руки. — Посмотрите, мистер Хартрайт, — сказала она, показывая на альбом и на маленькую ручку, перебиравшую его листы. — Согласитесь, наконец вы нашли примерную ученицу. Узнав, что вы приехали, она хватает свой бесценный альбом, смотрит прямо в лицо божественной природе и жаждет начать уроки! Мисс Фэрли засмеялась так весело, словно солнечный луч озарил ее лицо. — Я не стою этих похвал, — возразила она, глядя своими ясными, правдивыми глазами то на мисс Голкомб, то на меня. — Как ни люблю я рисовать, я всегда сознаю, что рисую плохо, и скорее боюсь, чем жажду уроков. Узнав, что вы здесь, мистер Хартрайт, я стала просматривать свои рисунки, как когда-то, девочкой, я просматривала школьные уроки в страхе, что получу за них плохую отметку. Она призналась в этом очень просто и с детской серьезностью прижала к себе свой альбом. — Плохие или хорошие, рисунки все равно должны предстать на суд учителя, и дело с концом, — сказала решительно мисс Голкомб. — Давайте возьмем их с собой в коляску, Лора. Пусть мистер Хартрайт впервые увидит их, когда мы будем трястись на ухабах. Если только мы сумеем помешать ему во время прогулки увидеть природу такой, какая она есть — когда он будет смотреть вокруг себя, и такой, какой она не бывает — когда заглянет в наши альбомы, — мы принудим его наговорить нам с отчаяния массу комплиментов, и павлиньи перышки нашего самолюбия не помнутся. — Я надеюсь, что мистер Хартрайт не будет говорить мне комплиментов, — сказала мисс Фэрли, когда мы вышли из домика. — Смею спросить: почему? — сказал я. — Потому что я поверю всему, что вы мне скажете, — просто ответила она. Этими безыскусственными словами она дала мне ключ к своему характеру. Доверие к людям было отражением ее собственной полной правдивости. Тогда я угадал это сердцем. Теперь я знаю это по опыту. Миссис Вэзи все еще сидела за опустевшим обеденным столом, когда мы весело подняли ее с места, чтобы пересадить в открытую коляску и вместе ехать на обещанную прогулку. Пожилая леди и мисс Голкомб сели на заднее сиденье, а мисс Фэрли и я устроились против них. Альбом, конечно, был доверен моему опытному глазу, но серьезный разговор о рисунках был немыслим при мисс Голкомб, которая откровенно высмеивала всякое женское искусство, в том числе свое и своей сестры. Мне гораздо больше запомнился наш разговор, особенно когда в беседе принимала участие мисс Фэрли, чем рисунки, которые я машинально просматривал. Все, что связано с ней, я помню так живо, как будто это было вчера. Да! Признаюсь, что с первого же дня, очарованный ею, я позволил себе забыться, я забыл свое положение. Самый простой ее вопрос: «Как держать карандаш? Как смешивать краски?», малейшая перемена в выражении ее глаз, устремленных на меня с таким серьезным желанием научиться всему, чему я мог научить, и постичь все, что я мог показать, приковывало к себе мое внимание несравненно сильнее, чем самые красивые места, мимо которых мы проезжали, или игра света и тени над волнистой равниной и пологими берегами моря. Не странно ли, что все окружающее так мало на нас влияет, когда мы всецело поглощены какой-то думой? Только в книгах, но не в действительности, мы ищем утешения на лоне природы, когда мы в горе, или созвучия в ней, когда мы счастливы. Восторги перед ее красотами, так подробно и красноречиво воспетые в стихах современных поэтов, не отвечают необходимой жизненной потребности даже лучших из нас. Детьми мы их не замечали. Те, кто проводит жизнь среди многообразных чудес моря и суши, обычно нечувствительны к явлениям природы, не имеющим прямого отношения к их призванию в жизни. Наша способность воспринимать красоту окружающего нас мира является, по правде сказать, частью нашей общей культуры. Мы часто познаем эту красоту только через искусство. И то — только в те минуты, когда мы ничем другим не заняты и ничто другое нас не отвлекает. Все, что может постичь наша мысль, все, что может познать наша душа, не зависит от красоты или уродства мира, в котором мы живем. Возможно, причина отсутствия связи между человеком и вселенной кроется в огромной разнице между судьбой человека и судьбой природы. Высочайшие горы исчезнут во мраке времен, малейшее движение чистой человеческой души — бессмертно. После трехчасовой прогулки наша коляска снова проехала через ворота лиммериджского дома. На обратном пути я предоставил дамам выбрать пейзаж, который они должны были рисовать под моим наблюдением на следующий день. Когда они удалились, чтобы переодеться к обеду, и я остался один в своей комнате, мне стало вдруг почему-то не по себе. Я чувствовал смутное недовольство самим собой, не понимая, в чем его причина. Потому ли, что на прогулке я держал себя скорее как гость, чем как учитель; потому ли, что в меня снова вселилось то странное чувство, которое встревожило и огорчило меня при первом знакомстве с мисс Фэрли. Во всяком случае, я почувствовал облегчение, когда настал обеденный час и я мог присоединиться к обществу хозяек дома. Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в столовую, была разница в туалетах трех дам. В то время как миссис Вэзи и мисс Голкомб были роскошно одеты (каждая в манере, присущей ее возрасту) — первая в серебряно-сером, вторая в светло-палевом платье, которое очень шло к ее смуглому лицу и черным волосам, — мисс Фэрли была в очень скромном платье из белого муслина. Оно было снежно-белым и очень шло к ней, но это простенькое платье могла бы носить и жена или дочь бедного человека. Ее гувернантка была одета гораздо богаче, чем она сама. Позднее, когда я поближе узнал мисс Фэрли, я понял, что это была своего рода деликатность, боязнь хотя бы в одежде подчеркнуть свое богатство. Ни миссис Вэзи, ни мисс Голкомб никогда не могли ее уговорить одеваться наряднее и роскошнее, чем они. Покончив с обедом, мы все вместе вернулись в большую гостиную. Несмотря на то, что мистер Фэрли (очевидно, в память могущественного короля, самолично подававшего кисти Тициану) приказал дворецкому узнать, какие вина я предпочитаю после обеда, я решительно отказался от искушения посидеть в великолепном одиночестве за бутылками собственного выбора и испросил у дам разрешения на время моего пребывания в Лиммеридже покидать обеденный стол всегда вместе с ними по благородному обычаю иностранцев. Гостиная, в которую мы перешли, такая же большая, как и столовая, была на нижнем этаже. В глубине комнаты широкие стеклянные двери открывались на террасу, всю уставленную цветами и всевозможными растениями. В мягком сумрачном свете листья и цветы сливались в одно гармоническое целое, и сладкое благоухание вечера приветствовало нас через открытую дверь. Миссис Вэзи неизменно садилась первая — она завладела креслом в углу и сразу же уютно задремала. Мисс Фэрли по моей просьбе села за рояль, я — подле нее, а мисс Голкомб — у окна, чтобы, пользуясь последними спокойными лучами догорающего заката, просмотреть письма своей матери. Как живо встает перед моим мысленным взором мирный домашний уют этой гостиной, в то время как я пишу! Оттуда, где я сидел, мне была видна грациозная фигура мисс Голкомб. Наполовину освещенная мягким вечерним светом, наполовину в тени, мисс Голкомб внимательно просматривала письма, лежавшие у нее на коленях. Прелестный профиль той, что сидела за роялем, тонко выделялся на темнеющем фоне стены. На террасе цветы, декоративные травы и ползучие растения еле качались в вечернем воздухе, — так тихо, что их шороха не было слышно. Небо было безоблачным, и таинственный лунный свет уже начинал разливаться по его восточному краю. Мир и уединение смягчали все мысли и чувства, сливаясь в упоительной гармонии; отрадная тишина, все более глубокая, по мере того как сгущались сумерки, окружала нас, когда зазвучала полная нежности музыка Моцарта. Это был вечер незабываемых впечатлений и звуков. Мы сидели в молчании. Миссис Вэзи спала. Мисс Фэрли играла, мисс Голкомб читала, пока не погас последний луч вечерней зари. К этому времени луна уже всходила над террасой, и ее бледные таинственные лучи заливали глубину комнаты. Переход от сумерек к лунному свету был так прекрасен, что, когда слуга принес свечи, мы не зажгли их, оставшись, по взаимному согласию, в темноте, — только на рояле горели две свечи. Мисс Фэрли играла еще около получаса, а потом вышла на озаренную луной террасу, чтобы полюбоваться садом. Я последовал за ней. Мисс Голкомб пересела к роялю, поближе к свече, чтобы продолжать чтение. Она была так погружена в письма, что, казалось, и не заметила, как мы вышли. Мы пробыли на террасе не больше пяти минут — мисс Фэрли, по моему совету, повязала голову белой косыночкой, опасаясь свежей ночной прохлады, — как вдруг я услышал изменившийся голос мисс Голкомб. Она тихо и настойчиво звала меня: — Мистер Хартрайт, подите сюда на минуту, я хочу поговорить с вами. Я вернулся в комнату. В глубине гостиной, у стены, стоял рояль. Подле него, с той стороны, которая была дальше от террасы, сидела мисс Голкомб. На коленях у нее в беспорядке лежали письма, одно из них она держала у свечи. Я сел напротив нее на низенькую кушетку: отсюда я ясно различал фигуру мисс Фэрли, ходившей по террасе в мягком свете луны. — Я хочу, чтобы вы прослушали конец этого письма, — сказала мисс Голкомб. — Вы скажете мне, проливает ли это свет на ваше странное приключение по дороге в Лондон. Это письмо моей матери к ее второму мужу, мистеру Фэрли. В нем говорится о том, что произошло лет двенадцать назад. К тому времени мистер и миссис Фэрли с моей сводной сестрой Лорой уже много лет жили в этом доме. Меня тогда не было с ними, я заканчивала свое образование в Париже. Она говорила очень серьезно и, казалось, была в затруднении. В эту минуту мисс Фэрли показалась в глубине террасы, посмотрела на нас и, увидев, что мы заняты, пошла дальше. Мисс Голкомб начала читать: — «Вам, дорогой Филипп, наверно, уже надоело постоянно слушать о моей школе и ее учениках. Вините в этом скучное однообразие нашей жизни в Лиммеридже, но не меня. К тому же на сей раз я напишу вам кое-что интересное по поводу одной из наших школьниц. Вы знаете старую миссис Кемп, нашу деревенскую лавочницу. Она много лет болела, а сейчас день за днем угасает. Ее сестра, единственная ее родственница, приехала на той неделе, чтобы побыть с ней до ее кончины. Сестру зовут миссис Катерик. Она из Хемпшира. Четыре дня назад она пришла ко мне и привела с собой своего единственного ребенка — прелестную девочку, которая всего на год старше нашей дорогой Лоры…» Не успела эта фраза замереть на устах читавшей, как мисс Фэрли снова прошла мимо двери, тихо напевая одну из мелодий, которые только что играла. Мисс Голкомб подождала, пока она скрылась из виду, а затем продолжала: — «Миссис Катерик, по-видимому, вполне порядочная, воспитанная и почтенная женщина средних лет. В молодости она, наверно, была недурна собой. Есть, однако, что-то в ее манерах и наружности, чего я не понимаю. Она до такой степени ничего о себе не рассказывает, что это граничит с таинственностью. И на лице у нее выражение — не умею описать его, — будто у нее что-то на уме. Вообще это какая-то ходячая тайна. Ко мне она явилась, однако, по очень простому поводу: когда она уезжала из Хемпшира, ей пришлось взять с собой дочь, так как ребенка не с кем было оставить. Неизвестно, когда умрет миссис Кемп, через неделю или через несколько месяцев, поэтому миссис Катерик пришла спросить меня, можно ли ее девочке посещать пока нашу школу с условием, что после кончины миссис Кемп девочка вернется с матерью в Хемпшир. Конечно, я сразу же дала свое согласие, и, когда мы с Лорой пошли на нашу обычную прогулку, мы взяли с собой эту девочку (ей всего одиннадцать лет) и отвели ее в школу…» Снова силуэт мисс Фэрли — такой очаровательной и нежной в белом, как снег, платье, в косынке, которую она подвязала под подбородком, — скользнул в лунном луче. Мисс Голкомб подождала, пока она скроется, и продолжала: — «Я очень привязалась к нашей новой ученице, особенно по причине, о которой упомяну только в конце письма, чтобы сделать вам сюрприз. О дочери мать рассказала так же мало, как и о себе. Я сама поняла (это выяснилось на первых же уроках), что умственное развитие бедняжки недостаточно для ее лет. Я взяла ее к нам домой на следующий день и попросила доктора понаблюдать за ней и поговорить с ней, а потом сказать свое мнение. Он нашел, что ум девочки разовьется с годами и что занятия в школе ей чрезвычайно полезны, потому что, хотя она и запоминает уроки очень медленно, но зато крепко и надолго. Ну вот, дорогой мой, не думайте, что я привязалась к какой-то дурочке. Нет, бедная маленькая Анна Катерик очень ласковое, любящее, благодарное дитя. Она говорит иногда очень своеобразные и милые вещи, но как-то странно, внезапно и все время как будто боится чего-то. Несмотря на то что она всегда очень чистенькая, одета она безвкусно. Поэтому я решила, что белые Лорины платьица и шляпки можно переделать для Анны, и сказала ей, что маленьким девочкам с хорошим цветом лица очень идет белое. Сначала она растерялась, а потом вся вспыхнула и поняла. Ее маленькие ручки схватили мою руку. Она поцеловала ее, Филипп, и воскликнула (так серьезно!): «Всю жизнь я буду ходить только в белом, в память о вас, мэм, и мне будет казаться, что я все еще нравлюсь вам, даже когда я уеду и вас больше не увижу». Вот образец тех оригинальных мыслей, которые она высказывает так мило. Бедная малютка! Я подарю ей много платьиц, с запасом, и она сможет удлинять их, когда из них вырастет». Мисс Голкомб замолчала и посмотрела на меня. — Как вы думаете, сколько лет той несчастной, которую вы встретили на большой дороге? — спросила она. — Может ли ей быть около двадцати двух? — Да, мисс Голкомб. — И она была с головы до ног одета в белое? — Да, она была вся в белом. Как раз в эту минуту мисс Фэрли показалась на террасе в третий раз, но, вместо того чтобы пройти дальше, она облокотилась на перила, спиной к нам, и стала глядеть на темный сад. Я смотрел на мерцание ее воздушного белого платья и белой косынки в лунных лучах, и ощущение, которому нет названия, начало вкрадываться в мое сердце. — Вся в белом? — повторила мисс Голкомб. — Сейчас я прочитаю вам конец — то есть самое главное. Но мне хочется немного помедлить… Какое странное совпадение: белое платье женщины, которую вы встретили, и белое платьице, которое вызвало тот странный ответ маленькой школьницы. Доктор, наверное, ошибся, предполагая, что умственная отсталость пройдет у девочки с возрастом. Может быть, она так и осталась недоразвитой и ее странное ребяческое желание носить только белое не изменилось, когда она стала взрослой? Я что-то ответил, что — я и сам не знаю. Все мое внимание было приковано к белому платью мисс Фэрли. — Выслушайте последнюю фразу, — сказала мисс Голкомб. — Думаю, она удивит вас. В ту минуту, когда она поднесла письмо к свече, мисс Фэрли повернулась лицом к нам, нерешительно посмотрела вокруг, подошла к стеклянной двери и остановилась, глядя на нас. Мисс Голкомб читала: — «А теперь, любовь моя, заканчивая свое письмо, я скажу о причине, настоящей, главной причине моей привязанности к Анне Катерик. Дорогой Филипп, хотя она и наполовину не так хороша, но по необъяснимому капризу случая, как это порой бывает, у нее те же волосы, глаза, овал лица — одним словом, она вылитая…» Я вскочил с кушетки прежде, чем мисс Голкомб закончила фразу, меня охватил леденящий ужас, как и тогда ночью на безлюдной дороге, когда кто-то внезапно прикоснулся к моему плечу. Передо мной стояла мисс Фэрли, одинокая белая фигура в бледном лунном свете, — воплощение женщины в белом: та же поза, тот же поворот головы, тот же овал лица! Мучившее меня подозрение мгновенно превратилось в уверенность. Я понял, чего мне не хватало раньше: я не отдавал себе отчета в роковом сходстве беглянки из сумасшедшего дома с моей ученицей в Лиммеридже. — Вы увидели, что они похожи! — воскликнула мисс Голкомб. Письмо выпало у нее из рук, и глаза ее блеснули, встретившись с моими. — Они и сейчас похожи, как одиннадцать лет назад! — Вижу, и мне невыразимо тяжко… Как будто случайное сходство той жалкой, одинокой, несчастной женщины с мисс Фэрли зловещей тенью омрачает будущее прелестного невинного существа, которое сейчас глядит на нас. Скорей освободите меня от этого ощущения! Позовите ее сюда — из этого мертвенного лунного света, умоляю, позовите ее сюда! — Вы удивляете меня, мистер Хартрайт. Это позволительно женщинам, и я считала, что мужчины в девятнадцатом веке уже не суеверны. — Позовите ее сюда! — Ш-ш!.. Она сама идет к нам. Ничего не говорите при ней. Сохраним в тайне обнаруженное нами сходство, пусть это будет нашим секретом… Идите к нам, Лора, и разбудите миссис Вэзи музыкой. Мистер Хартрайт просит еще музыки, на этот раз ему хочется послушать что-нибудь особенно веселое, живое! IX Так закончился мой первый, полный событий день в Лиммеридже. Мисс Голкомб и я хранили наш секрет, но, кроме неоспоримого факта, что мисс Фэрли и Анна Катерик похожи друг на друга, ни один новый луч не осветил тайну женщины в белом. При первой же возможности мисс Голкомб осторожно завела со своей сестрой разговор о матери, о прошлых днях и об Анне Катерик. Однако воспоминания мисс Фэрли о маленькой школьнице были очень смутными и туманными. Она помнила о своем сходстве с любимицей матери, но как о чем-то давно прошедшем. Она не упоминала ни о подаренных белых платьях, ни о странных словах, в которых девочка так безыскусственно выразила свою благодарность миссис Фэрли. Она помнила, что Анна пробыла в Лиммеридже всего несколько месяцев, а затем вернулась домой, в Хемпшир. Чтение остальных писем тоже не дало никаких результатов. Мы установили, что та, кого я встретил тогда ночью, была Анной Катерик; мы предположили, что ее белую одежду можно объяснить ее некоторой умственной отсталостью и не угасающей с годами благодарностью к миссис Фэрли, и на этом — как мы тогда думали — наше расследование кончилось. Время шло, и золотые предвестники осени уже прокладывали себе дорогу сквозь летнюю зелень деревьев. Мирные, мимолетные, блаженные дни! Мой рассказ скользит по ним так же быстро, как проскользнули они. Какие из сокровищ, которыми они так щедро меня дарили, остались со мной, чтобы я мог перечислить их на этих страницах? От них ничего не осталось, кроме самого печального признания, какое только может сделать человек: признания в своем безрассудстве. Это признание нетрудно сделать, ибо моя сердечная тайна, наверно, стала уже явной. Моя слабая, неудачная попытка описать мисс Фэрли, конечно, уже выдала меня. Так бывает со всеми нами. Наши слова — великаны, когда они во вред нам, и карлики, когда мы ждем от них пользы. Я любил ее. О, как хорошо знакома мне та скорбь и та горечь, которыми полны эти три слова! Я могу вздохнуть над моим печальным признанием вместе с самой сострадательной из женщин, читающей эти слова и сожалеющей обо мне. Я могу засмеяться над ними так же горько, как и самый черствый мужчина, который отнесется к ним с презрением. Я любил ее! Сочувствуйте мне или презирайте меня, но я признаюсь в этом, твердо решив сказать всю правду. Что могло оправдать меня? До некоторой степени те обстоятельства, в которых протекала моя жизнь в Лиммеридже. Утренние часы я проводил в тихом уединении моих комнат. Работы над реставрацией рисунков моего хозяина у меня было достаточно, для того чтобы руки и глаза мои были заняты, но зато мой разум мог свободно предаваться опасным излишествам своего необузданного воображения. Губительное одиночество — ибо оно длилось достаточно долго, чтобы лишить меня силы воли, и недостаточно долго, чтобы укрепить эту силу. Губительное одиночество — ибо сразу после него в течение многих недель, днем и вечером, я находился в обществе двух женщин, из которых одна обладала большими познаниями, блестящим остроумием, безупречной светскостью, а другая — обаянием красоты, мягкости и правдивости, которые очищают и покоряют сердце мужчины. Ни один день не проходил без опасной близости учителя с ученицей. Так часто рука моя была подле ее руки, щека моя, когда мы наклонялись над альбомом, почти касалась ее щеки! Чем внимательнее следила она за движением моей кисти, тем ближе ко мне был запах ее волос и теплый аромат ее дыхания. Лучистый взор ее очей останавливался на мне во время наших занятий, и порой мне приходилось сидеть так близко от нее, что я дрожал при мысли о прикосновении к ней; порой она так низко наклонялась посмотреть мой рисунок, что голос ее невольно затихал, когда она обращалась ко мне, и ленты ее шляпы, колеблемые ветром, задевали мое лицо прежде, чем она успевала отвести их. Наши вечера скорее разнообразили эту близость, чем препятствовали ей. Моя любовь к музыке, которую она исполняла так прелестно, так тонко, и ее непритворная радость оттого, что она может доставить мне своей игрой на рояле удовольствие, какое я доставлял ей своим рисованием, еще крепче завязывали узы, соединившие нас. Случайные слова в разговоре, простота нравов, которая разрешала наше соседство за обеденным столом, блеск остроумия мисс Голкомб, подшучивавшей над усердием учителя и рвением ученицы, даже кроткое одобрение на лице миссис Вэзи, видящей в мисс Фэрли и во мне идеал молодых людей, потому что мы ей никогда не мешали, — все эти и многие другие пустяки сближали нас в непринужденной домашней обстановке и вели нас обоих к одному безнадежному концу. Я был обязан помнить свое зависимое положение и не давать воли своим чувствам. Я так и сделал, но было уже слишком поздно. Благоразумие и опытность, помогавшие мне устоять против чар других женщин и хранившие меня от других искушений, покинули меня. По роду моей профессии мне приходилось в прошлом часто соприкасаться с молодыми девушками, которые иногда бывали очень красивы. Моя работа была моим правом на место в жизни. Я умел оставлять симпатии, понятные в мои годы, в передних моих хозяев так же хладнокровно, как оставлял внизу зонтик, чтобы пройти наверх. Я давно привык с полным равнодушием относиться к тому, что мое положение учителя рисования считалось достаточной гарантией для того, чтобы какая-либо из моих учениц не почувствовала ко мне нечто большее, чем простой интерес. Я был допущен в общество молодых и привлекательных женщин так же, как допускалось к ним какое-либо безвредное домашнее животное. Я рано научился благоразумию, оно сурово и строго вело меня вперед по моему скудному жизненному пути, не позволяя мне сбиваться с него. А теперь я впервые забыл о нем. Да, с таким трудом давшееся мне умение держать себя в руках и быть равнодушным совершенно оставило меня, как будто никогда его и не было. Я потерял его так же безвозвратно, как это подчас бывает и с другими мужчинами, когда дело касается женщин. Мне следовало быть начеку с самого первого дня. Я должен был задуматься над тем, почему комната, в которую она входила, казалась мне родным домом, а когда уходила, та же комната становилась пустынной и чужой. Почему я сразу же замечал малейшую перемену в ее туалете, чего никогда не замечал у других женщин, — почему я смотрел на нее, слушал ее, касался ее руки, когда мы здоровались утром и прощались на ночь, с чувством, какого никогда до тех пор ни к кому не испытывал. Мне следовало заглянуть в свое сердце, распознать это новое, непонятное, зарождающееся чувство и вырвать его с корнем, пока еще не было поздно. Почему это было немыслимо? Почему я был не в силах сделать это? Я уже ответил в трех словах, со всей простотой и ясностью: я любил ее. Шли дни и недели, третий месяц моего пребывания в Кумберленде подходил к концу. Блаженная, однообразная, спокойная, уединенная жизнь наша текла, как река, и несла меня на своих волнах. Память прошлого, мысли о будущем, сознание безнадежного и непрочного моего положения — все это молчало во мне. Убаюканный упоительной песней своего сердца, не видя и не сознавая опасности, мне грозившей, я несся все ближе и ближе к роковому концу. Безмолвное предостережение, заставившее меня очнуться и осознать свою непростительную слабость, исходило от нее самой и потому было непререкаемо правдивым и милостивым. Однажды вечером мы расстались, как обычно. Никогда за все это время ни одного слова о моем чувстве к ней не слетело с моих губ, никогда ничем я ее не потревожил. Но назавтра, когда мы встретились, она сама была другая со мной, она изменилась ко мне — и благодаря этому я все понял. Мне и сейчас трудно открыть перед всеми святая святых ее сердца, как я открыл свое. Скажу только, что в ту минуту, когда она поняла мою сердечную тайну, она поняла и свою. За одну ночь ее отношение ко мне изменилось. Она была слишком благородна и искренна по своей натуре, чтобы обманывать других и самое себя. Когда смутная догадка, которую я старался усыпить, впервые коснулась ее сердца, ее правдивое лицо выдало все и сказало мне открыто и просто: «Мне жаль вас, мне жаль себя». Глаза ее говорили и еще что-то, чего я тогда никак не мог понять. Но я понимал, почему с этого дня она, при других приветливая и внимательная ко мне, как только мы оставались одни, хваталась за первое попавшееся занятие, становилась грустной и озабоченной. Я понимал, почему нежные губы перестали улыбаться, а ясные голубые глаза глядели на меня то с ангельским состраданием, то с недоумением ребенка. Но было в ней и что-то еще, чего я не понимал. Рука ее бывала холодна как лед, лицо застывало в неестественной неподвижности, во всех ее движениях сквозил какой-то безотчетный страх и страдальческое смущение, но вызвано это было не тем, что мы осознали нашу взаимную любовь. Она изменилась, и это каким-то образом сблизило нас, но в то же время что-то уводило нас все дальше и дальше друг от друга, неизвестно почему. Мучась сомнениями, чувствуя за всем этим нечто скрытое, я начал искать возможного объяснения в поведении, манерах, выражении лица мисс Голкомб. Живя в постоянной близости, мы не могли не чувствовать и не уметь различать того, что происходит в душе каждого из нас. Перемена, происшедшая в Лоре, отразилась и на ее сестре. Хотя мисс Голкомб ни единым словом не дала мне понять, что ее отношение ко мне изменилось, проницательные глаза ее теперь все время следили за мной. Иногда во взгляде ее мелькал затаенный гнев, иногда что-то похожее на страх, а иногда нечто такое, чего я опять-таки не понимал. Прошла неделя, и мы все чувствовали себя напряженно, неловко. Мое положение, отягченное сознанием своей слабости и непозволительной дерзости, слишком поздно мною осознанными, становилось невыносимым. Я чувствовал, что должен раз и навсегда сбросить с себя томительный гнет, который мешал мне жить и дышать свободно, но с чего начать или что сначала сказать, я не знал. Из этого унизительного, беспомощного положения меня вызволила мисс Голкомб. Она сказала мне необходимую, неожиданную правду; ее сердечность поддержала меня, когда я услышал эту горькую правду; в дальнейшем ее трезвый ум и мужество помогли исправить страшную ошибку, грозившую непоправимым несчастьем каждому из нас в Лиммеридже. X Это произошло в четверг, в концу моего трехмесячного пребывания в Кумберленде. Утром, спустившись вниз к завтраку, я впервые не застал мисс Голкомб на ее обычном месте за столом. Мисс Фэрли была на лужайке перед домом. Она поклонилась мне, но не вошла в столовую. Хотя ни один из нас не сказал другому ничего такого, что могло бы его смутить, все же нас разделяло какое-то странное смущение, и мы избегали оставаться наедине. Она ждала на лужайке, а я в столовой, пока не придут миссис Вэзи или мисс Голкомб. Еще две недели назад как охотно мы пожали бы друг другу руки и заговорили о всякой всячине! Через несколько минут вошла мисс Голкомб. У нее был озабоченный вид, и она рассеянно извинилась за свое опоздание. — Меня задержал мистер Фэрли, — сказала она. — Он хотел посоветоваться со мной по поводу некоторых домашних дел. Мисс Фэрли пришла из сада, и мы поздоровались. Рука ее была холоднее, чем обычно. Она не подняла на меня глаз и была очень бледна. Даже миссис Вэзи заметила это, когда через несколько минут вошла в столовую. — Это, наверно, оттого, что ветер переменился, — сказала старая дама. — Скоро наступит зима, да, душа моя, скоро наступит зима! Для нас с ней зима уже наступила! Наш утренний завтрак, всегда проходивший в оживленных разговорах о том, что мы будем делать в течение дня, на этот раз прошел в молчании. Мисс Фэрли, казалось, чувствовала неловкость этих длинных пауз и умоляюще поглядывала на сестру. Мисс Голкомб наконец не выдержала и сказала: — Я видела твоего дядю сегодня утром, Лора. Он считает, что следует приготовить красную комнату, и подтверждает то, о чем я тебе уже говорила. Это будет в понедельник — не во вторник. При этих словах мисс Фэрли опустила глаза. Пальцы ее стали беспокойно перебирать хлебные крошки на скатерти. Не только щеки — даже губы ее побелели и задрожали. Не я один увидел это. Мисс Голкомб тоже заметила волнение своей сестры и решительно встала из-за стола. Миссис Вэзи и мисс Фэрли вместе вышли из комнаты. Ласковые, грустные голубые глаза на мгновение остановились на мне в предчувствии наступающей длительной разлуки. Сердце мое сжалось в ответ. Я понял, что мне суждено скоро потерять ее и что любовь моя только окрепнет в разлуке. Когда дверь за ней закрылась, я направился в сад. Мисс Голкомб стояла со шляпой в руке у большого окна, открывающегося на лужайку, и внимательно смотрела на меня. — Есть у вас свободное время, — спросила она, — прежде чем вы пойдете к себе работать? — Конечно, мисс Голкомб, мое время к вашим услугам. — Я хочу кое-что сказать вам наедине, мистер Хартрайт. Возьмите вашу шляпу и пойдемте в сад. Там нас никто не потревожит в этот ранний час. Когда мы спустились на лужайку, один из помощников садовника, совсем молодой парень, прошел мимо нас к дому с письмом в руке. Мисс Голкомб остановила его. — Это письмо ко мне? — спросила она. — Нет, мисс, мне велено передать его мисс Фэрли, — ответил парень, протягивая ей письмо. Мисс Голкомб взяла письмо и посмотрела на адрес. — Незнакомый почерк, — сказала она. — Кто может писать Лоре?.. Где вы взяли это письмо? — продолжала она, обращаясь к садовнику. — А мне дала его одна женщина, — отвечал тот. — Что за женщина? — Такая старая женщина, мисс. — Вот как! Старая женщина… А вы ее знаете? — Не могу сказать, чтобы знал ее, мисс. Она мне совершенно незнакома. — В какую сторону она ушла? — Туда, — отвечал помощник садовника, широким жестом руки охватывая всю южную сторону Англии. — Любопытно! — сказала мисс Голкомб. — Наверно, какая-нибудь просьба о помощи… Возьмите, — прибавила она, протягивая ему письмо. — Отнесите в дом и отдайте кому-нибудь из слуг. А теперь, мистер Хартрайт, если вы не возражаете, пойдемте дальше. Она повела меня той же дорожкой, по которой я следовал за ней в первый день моего пребывания в Лиммеридже. Мы шли молча. У маленького домика, где Лора Фэрли и я впервые увидели друг друга, мисс Голкомб остановилась и сказала: — То, что я хочу сказать вам, я скажу здесь. С этими словами она вошла в домик, села за стол и указала мне на стул возле себя. Еще утром в столовой, когда она заговорила со мной, я начал догадываться — а теперь твердо знал, — о чем будет речь. — Мистер Хартрайт, — сказала мисс Голкомб, — я начну с искреннего признания. Я скажу без фраз — я их ненавижу — и без комплиментов — я их презираю, — что за время вашего пребывания у нас я начала чувствовать к вам искреннюю дружбу и уважение. Вы с самого начала расположили меня к себе вашим отношением к той несчастной женщине, которую вы встретили при таких необычных обстоятельствах. Может быть, ваше поведение в данном случае нельзя назвать осмотрительным, но оно говорит о чуткости и доброте человека, которого можно назвать джентльменом в полном смысле слова. Я ждала от вас только хорошего, и вы не обманули этих ожиданий. Она умолкла, но жестом дала мне понять, что еще не все сказала. Когда я вошел с нею в домик, я не думал о женщине в белом, но слова мисс Голкомб напомнили мне о моем приключении. Мысль о нем уже не покидала меня в продолжение всего разговора, который закончился совершенно неожиданно… — Как друг ваш, — продолжала мисс Голкомб, — скажу вам откровенно и напрямик — я поняла вашу сердечную тайну сама, без всякой помощи, без намека со стороны кого бы то ни было. Мистер Хартрайт, вы безрассудно разрешили себе полюбить — боюсь, что глубоко и серьезно, — мою сестру Лору. Я не буду мучить вас, заставляя исповедоваться. Я вижу и знаю, что вы слишком честный человек, чтобы отрицать это. Я не виню вас, но скорблю, что в сердце ваше вкралась любовь, обреченная на безнадежность. Правда, вы не делали никаких попыток говорить об этом моей сестре. Вы виноваты только в слабости и в том, что не умеете блюсти собственные интересы, больше ни в чем. Если б вы хоть раз поступили менее сдержанно и скромно, я бы приказала вам оставить наш дом немедленно и без предупреждений, я бы ни с кем не стала советоваться. Но в данном случае я виню только ваш возраст и ваше положение — не вас лично. Дайте руку, я причинила вам боль и сделаю еще больнее, но этому помочь нельзя. Дайте сначала руку вашему другу Мэриан Голкомб. Я был тронут до глубины души этой неожиданной добротой, теплой, благородной, этим бесстрашным дружелюбием, обращенным ко мне, как к равному. Они взывали прямо к моему сердцу, чести, мужеству. Я хотел взглянуть на нее, но глаза мои были влажны, я хотел поблагодарить ее, но голос изменил мне. — Выслушайте меня, — сказала она, умышленно не замечая моего волнения, — выслушайте, и покончим с этим. Я чувствую истинное облегчение, что могу не касаться вопроса о социальном неравенстве (несправедливого и тягостного, как я считаю) — в связи с тем, о чем я вам сейчас должна сказать. Обстоятельства, которые заденут вас за живое, щадят меня, избавляя от жестокой необходимости причинять лишнюю боль человеку, жившему в тесной дружбе под одной крышей со мной, напоминанием об унизительном значении знатности и положения в обществе. Вы должны покинуть Лиммеридж, мистер Хартрайт, пока еще не поздно. Мой долг сказать вам это. Моим долгом было бы сказать вам то же самое — в силу одной серьезной причины, — даже если бы вы принадлежали к самой древней и богатой фамилии в Англии. Вы должны оставить нас не потому, что вы учитель рисования… — Она помолчала с минуту, посмотрела мне прямо в лицо и твердо положила свою руку на мою. — Не потому, что вы учитель рисования, — повторила она, — но потому, что Лора Фэрли помолвлена и выходит замуж. Эти последние слова, как выстрел, пронзили мне сердце. Рука моя перестала чувствовать пожатие ее руки. Я молчал, я не шевелился. Резкий осенний ветер, круживший мертвые листья у наших ног, вдруг дохнул на меня ледяным дыханием, будто безумные надежды мои были тоже мертвыми листьями, уносимыми ветром. Надежды! Помолвленная или нет — все равно она была недосягаема для меня. Вспомнили бы об этом другие на моем месте? Нет, если б они любили, как я. Удар обрушился, и не осталось ничего, кроме тупой, сковывающей боли. Мисс Голкомб снова сжала мою руку. Я поднял голову и взглянул на нее. Ее большие черные глаза были прикованы к моему лицу, они заметили, как я был бледен, я чувствовал это. — Покончите с этим! — сказала она. — Здесь, где вы впервые ее увидали, покончите с этим! Не малодушничайте, как женщина. Вы должны вырвать это из сердца, как мужчина! Сдержанная страсть, звучащая в ее словах, сила ее воли, повелительный взгляд, устремленный на меня, заставили меня очнуться. Через минуту я мог оправдать ее веру в мое мужество. Я, по крайней мере внешне, овладел собой. — Вы пришли в себя? — Да, мисс Голкомб, достаточно, чтобы просить прощения у нее и у вас; достаточно для того, чтобы последовать вашему совету и хоть этим доказать мою благодарность за ваше предостережение. — Вы уже доказали ее своим ответом, — произнесла она. — Мистер Хартрайт, нам нечего больше скрывать друг от друга. Я не утаю от вас, что моя сестра, сама того не сознавая, выдала себя. Вы должны покинуть нас ради нее, не только ради себя. Ваше присутствие здесь, ваша вынужденная близость — безобидная, видит бог, во всех отношениях — мучит и тревожит ее. Я, которая любит ее больше жизни, я, которая научилась верить в это чистое, благородное, невинное сердце, как я верю в бога, слишком хорошо знаю, что тайные угрызения терзают ее, с тех пор как, вопреки ей самой, первая тень неверности по отношению к предстоящему браку закралась в ее сердце. Я не говорю — было бы бесполезно говорить это после всего случившегося, — что эта помолвка когда-либо сильно затрагивала ее чувство. Эта помолвка — дело чести, а не любви. Отец на смертном одре два года назад благословил ее на этот брак. Сама она ни обрадовалась, ни отказалась — она просто дала свое согласие. До вашего приезда она была в таком же положении, как и сотни других женщин, которые выходят замуж не по сердечной привязанности и учатся любить (или ненавидеть) мужа уже после свадьбы, а не до нее. Я не могу выразить, как глубоко я надеюсь — так же как и вы должны самоотверженно надеяться, — что новое чувство, нарушившее ее прежние спокойствие и безмятежность, не пустило еще в ее сердце таких глубоких корней, которые нельзя уже будет вырвать. Ваше отсутствие (если бы я не была непоколебимо уверена в вашей чести, мужестве и здравом смысле, я бы не доверилась вам, как доверяю сейчас), ваше отсутствие поможет моим стараниям, а время поможет нам троим. Отрадно знать, что не напрасно я с самого начала почувствовала к вам доверие, отрадно знать, что и на этот раз вы будете таким же честным, мужественным и великодушным к вашей ученице, в отношении которой вы имели несчастье забыться, каким вы были к той незнакомой и отверженной, которая обратилась к вам за помощью. Опять женщина в белом! Разве нельзя было, говоря о мисс Фэрли и обо мне, не воскрешать памяти об Анне Катерик и не ставить ее между нами, как роковое предопределение, избежать которого нет никакой надежды? — Скажите мне, как оправдать перед мистером Фэрли нарушение нашего договора? — сказал я. — И после того, как он согласится отпустить меня, скажите, когда мне уехать? Я обещаю слепо повиноваться вам и вашим советам. — Время не терпит, — отвечала она. — Вы слышали, утром я упомянула о следующем понедельнике и о необходимости привести в порядок комнату для гостей. Гость, которого мы ждем в понедельник… Я был не в силах дождаться конца ее фразы. Вспомнив поведение и выражение лица мисс Фэрли за утренним завтраком, я понял, что гость, которого ждали в Лиммеридже, был ее будущий муж. Я не мог сдержаться, что-то было сильнее моей воли. Я прервал мисс Голкомб. — Разрешите мне уехать сегодня, — сказал я горько. — Чем скорее, тем лучше… — Нет, не сегодня, — возразила она. — Единственный предлог, на который вы можете сослаться мистеру Фэрли, чтобы объяснить ваш отъезд до истечения срока договора, — это то, что в силу непредвиденных обстоятельств вы вынуждены просить у него разрешения немедленно вернуться в Лондон. Вы должны подождать до завтра и поговорить с ним после утренней почты, тогда он отнесет перемену ваших планов за счет якобы полученного вами письма из Лондона. Нехорошо и нечестно прибегать к обману, даже самому безобидному, но я слишком хорошо знаю мистера Фэрли: если только ему придет в голову, что все это выдумка, он вас никогда не отпустит. Поговорите с ним в пятницу утром; займитесь после этого (в ваших собственных интересах и в интересах вашего хозяина) вашей неоконченной работой. Оставьте все в полном порядке и уезжайте отсюда в субботу утром. Таким образом, у вас хватит времени, мистер Хартрайт, да и у нас тоже. Прежде чем я мог ей ответить, что все ее желания будут исполнены, мы оба услышали приближающиеся шаги. Кто-то из домашних искал нас. Я почувствовал, что лицо мое вспыхнуло. Неужели к нам шла мисс Фэрли? С облегчением, горестным и безнадежным — до такой степени изменилось уже мое положение, — я увидел, что это была только ее горничная. — Можно попросить вас на минуту, мисс? — сказала девушка взволнованно и смущенно. Мисс Голкомб спустилась к ней, и они отошли на несколько шагов. Оставшись один, я с безнадежной грустью, описать которую не в силах, стал думать о моем бесславном возвращении к горестному одиночеству в моей бедной комнате в Лондоне. Воспоминания о моей доброй старенькой матушке и сестре, которые так радовались моей службе в Кумберленде, мысли о том, что я постыдно забыл их и только сейчас впервые о них вспомнил, нахлынули на меня, будя во мне горестное раскаяние, — так упрекали бы меня старые забытые друзья. Что почувствуют мои мать и сестра, когда я вернусь к ним, бросив службу, с исповедью о моем безрассудстве? Они, возлагавшие на меня столько надежд в тот памятный, счастливый прощальный вечер в Хемпстеде!.. Опять Анна Катерик! Даже воспоминание о прощальном вечере с матушкой и сестрой было теперь связано для меня с другим воспоминанием: об освещенной луной дороге в Лондон. Что это означало? Должны ли я и эта женщина снова встретиться? Возможно. Знала ли она, что я живу в Лондоне? Я ведь сам сказал ей об этом до или после того, как она недоверчиво спросила, много ли у меня знакомых баронетов. До или после? Я был слишком взволнован, чтобы вспомнить, когда именно. Прошло несколько минут, прежде чем мисс Голкомб вернулась, отпустив горничную. Она была тоже явно взволнована. — Мы с вами условились обо всем необходимом, мистер Хартрайт, — сказала она. — Мы поняли друг друга, как настоящие друзья, и теперь можем вернуться домой. Признаюсь, я беспокоюсь о Лоре. Она прислала сказать, что хочет немедленно видеть меня. Горничная говорит, что барышню очень встревожило какое-то письмо, которое она получила сегодня утром, несомненно то самое, которое я велела отнести в дом, когда мы шли сюда. Мы поспешили обратно. Мисс Голкомб уже сказала мне то, что хотела, я же сказал ей далеко не все. С той самой минуты, как я узнал, что гость, которого ждут в Лиммеридже, — будущий муж мисс Фэрли, я чувствовал жгучее любопытство, горькую необходимость узнать, кто он. По всей вероятности, мне не представилась бы новая возможность спросить об этом, и я решил сделать это теперь. — Вы с такой добротой сказали, что мы понимаем друг друга, мисс Голкомб. Теперь, когда вы поверили в мою благодарность и готовность последовать всем вашим советам, могу ли я спросить, кто… Я замялся. Я заставил себя думать о нем, но как трудно было назвать его ее будущим мужем! — Кто этот джентльмен, за которого выходит мисс Фэрли? Очевидно, она была всецело поглощена мыслями о сестре. Она рассеянно отвечала: — Владелец большого поместья в Хемпшире. Хемпшир… где родилась Анна Катерик. Снова женщина в белом. В этом было что-то роковое. — А его имя? — спросил я как можно равнодушнее и спокойнее. — Сэр Персиваль Глайд. Сэр… сэр Персиваль. Вопрос Анны Катерик про баронетов, с которым я мог быть знаком, снова припомнился мне. Я внезапно остановился и посмотрел на мисс Голкомб. — Сэр Персиваль Глайд, — повторила она, думая, что я не расслышал. — Он баронет? — спросил я с нескрываемым волнением. Она помедлила, а потом довольно холодно ответила: — Баронет, конечно. XI На обратном пути домой мы не сказали больше ни слова. Мисс Голкомб поспешила подняться к сестре. Я вернулся в свою студию, чтобы привести в порядок, прежде чем передать их в другие руки, те рисунки мистера Фэрли, которые я еще не успел реставрировать и окантовать. Когда я остался один, на меня лавиной нахлынули мысли, которые я отгонял раньше, мысли, которые делали мое положение еще более тягостным. Она выходила замуж. Ее мужем будет сэр Персиваль Глайд. Человек с титулом баронета и владелец поместья в Хемпшире. В Англии были сотни баронетов и десятки владельцев поместий в Хемпшире. Судя по всему, пока что у меня не было ни малейших оснований подозревать, что слова женщины в белом имели отношение к сэру Персивалю Глайду. И все же я почувствовал, что они относились именно к нему. Потому ли, что теперь я знал, что он имеет отношение к мисс Фэрли, а та, в свою очередь к Анне Катерик, с той самой ночи, когда я убедился в их сходстве? Потому ли, что утренние события взволновали меня и я был весь во власти воображаемых страхов из-за простых совпадений, простых случайностей? Но разговор с мисс Голкомб на обратном пути из летнего домика оказал на меня странное влияние. Предчувствие какой-то страшной опасности, подстерегавшей нас в неизвестном будущем, овладело мной целиком. Я почувствовал, что теперь я — одно из звеньев той цепи событий, разорвать которую не сможет даже мой отъезд из Кумберленда. Мучительные мысли о том, к чему все это приведет, чем все это кончится, все более омрачали мою душу. Каким бы горьким ни было мое страдание из-за несчастного конца моей дерзкой любви, оно было притуплено и приглушено еще более сильным страданием: предчувствием, что со временем с нами неминуемо случится нечто совершенно непредвиденное и грозное… Я работал уже около получаса, когда в мою дверь постучали. На мой вопрос: «Кто там?» — дверь открылась, и, к моему удивлению, в комнату вошла мисс Голкомб. Она была чем-то разгневана и взволнована. Прежде чем я успел предложить ей сесть, она схватила стул и опустилась на него подле меня. — Мистер Хартрайт, — сказала она, — мне казалось, что всякие неприятные разговоры уже окончены, по крайней мере на сегодня. Но это не так. Кто-то затеял гадкую интригу с целью испугать мою сестру и помешать ее замужеству. Вы видели, что я велела садовнику отнести в дом письмо, адресованное мисс Фэрли? — Конечно. — Это анонимное письмо, гнусная попытка опорочить сэра Персиваля Глайда в глазах моей сестры. Оно испугало и встревожило ее, и мне с трудом удалось ее успокоить, прежде чем я смогла оставить ее одну и прийти сюда. Я знаю, что не имею права советоваться с вами о наших семейных делах, они не могут представлять для вас интереса… — Простите меня, мисс Голкомб, я чувствую живейший интерес ко всему, что касается мисс Фэрли или вас. — Я рада, что вы это сказали. Вы единственный человек в доме, да и вне дома, с которым я могу посоветоваться. Мистер Фэрли так носится со своими нервами и приходит в такой ужас при малейшей мысли о каких-нибудь затруднениях, что обращаться к нему нет никакого смысла. Наш священник — хороший, но слабохарактерный человек, он способен заниматься только делами своего прихода, а наши соседи — просто равнодушные знакомые, которых никак нельзя беспокоить в минуты треволнений и опасностей. Посоветуйте: следует ли мне предпринимать немедленные шаги к выяснению, кто автор этого письма, или подождать до завтра и обратиться к поверенному мистера Фэрли? Стоит ли терять целый день или нет? Это очень важно. Как вы думаете, мистер Хартрайт? Если бы необходимость не заставила меня в разговоре с вами упомянуть о некоторых обстоятельствах, конечно, можно было бы считать непростительным, что сейчас я обращаюсь именно к вам. Но после всего, что было между нами сегодня, право, я могу не принимать во внимание, что мы с вами знакомы всего три месяца. Она подала мне письмо. Оно начиналось сразу без обращения, вот так: «Верите ли вы в сны? Я надеюсь, что да, ради вас самих. Посмотрите, что говорится о снах в священном писании, и выслушайте предостережение, пока еще не поздно. Прошлой ночью я видела сон о вас, мисс Фэрли. Мне снилось, что я стою в церкви. Я — по одну сторону аналоя, а священник с молитвенником в руках — по другую. Через некоторое время в церковь вошли двое — мужчина и женщина, чтобы сочетаться браком. Той женщиной были вы. В чудесном белом атласном платье, в длинной белой прозрачной фате, вы выглядели такой красивой и невинной, что сердце замерло во мне и глаза мои наполнились слезами. Слезы эти были благословенными слезами жалости, моя молодая леди, и, вместо того чтобы литься из моих глаз, как текут слезы у всех нас, они превратились в два светлых луча, которые все дальше и дальше устремлялись от меня к мужчине, стоявшему с вами перед аналоем, пока не коснулись его груди. Два луча, как две светлые радуги, протянулись между ним и мной. Я посмотрела, куда они указывали, и заглянула в самую глубину его сердца. Внешность мужчины, за которого вы выходили замуж, была весьма приятной. Он был не высок и не низок — чуть ниже среднего роста. Оживленный, веселый, довольный, лет сорока пяти. У него было бледное лицо и облысевший лоб, у него были темные волосы и красивые каштановые бакенбарды. Глаза карие и очень блестящие; нос такой прямой, красивый и тонкий, что подошел бы и женщине. И руки тоже. Время от времени его беспокоил сухой, отрывистый кашель, и, когда он прикрывал рот рукой, на ней виднелся багровый рубец от старой раны. Такой ли он, как снился мне? Вам лучше знать, мисс Фэрли, вы сами знаете — ошиблась я или нет. Читайте дальше. Узнайте, что я увидела под его внешней оболочкой, — заклинаю вас, читайте себе на пользу. Я посмотрела туда, куда шли лучи, и заглянула в самое его сердце. Оно было черным, как ночь, и на нем было написано пылающими, огненными буквами рукою падшего ангела: «Без сострадания и без раскаяния. Он сеял горести на пути других и будет жить, сея горести на пути той, что стоит подле него». Я прочитала это, и тогда лучи переместились и устремились за его плечо: за ним стоял дьявол и смеялся. И лучи переместились вновь и устремились за ваше плечо: за вами стоял ангел и плакал. И в третий раз переместились лучи и легли между вами и этим человеком. Они ширились и ширились, оттесняя вас друг от друга. И священник напрасно искал венчальную молитву — она исчезла из книги, и он перестал листать книгу и закрыл ее, отчаявшись. А я проснулась в слезах, и сердце мое разрывалось от горя, ибо я верю в сны. Верьте тоже, мисс Фэрли, молю вас, ради вас самих, верьте, верьте, как я. Иосиф и Даниил и другие в священном писании верили в сны. Разузнайте о прошлом этого человека с рубцом на руке, прежде чем произнести слова, которые сделают вас его несчастной женой. Я предупреждаю вас не ради себя, но ради вас. Забота о вашем благополучии будет жить во мне до последнего моего дыхания. Дочь вашей матери в сердце моем, ибо мать ваша была моим первым, лучшим, моим единственным другом». На этом без всякой подписи это удивительное письмо заканчивалось. Оно было написано довольно неразборчиво на линованной бумаге, усеянной кляксами. Почерк был несколько слаб и неясен, но ничем особым не отличался. — Это письмо не безграмотное, — сказала мисс Голкомб, — и в то же время, оно, конечно, слишком несвязное, чтобы предположить, что его писал образованный человек из высшего круга. Описание подвенечного платья и фаты и некоторые другие выражения говорят о том, что его писала женщина. Как по-вашему, мистер Хартрайт? — Я тоже так думаю. Не только женщина, но женщина, чей рассудок, должно быть… — …расстроен? — подсказала мисс Голкомб. — Мне тоже так показалось. Я не отвечал. Глаза мои были прикованы к последней фразе письма. «Дочь вашей матери в сердце моем, ибо мать ваша была моим первым, лучшим, моим единственным другом». Эти слова и мои сомнения в здравом смысле пишущего подсказывали мне предположение, о котором я боялся подумать, не то чтобы высказать его вслух. Я начинал опасаться за собственный рассудок. Не было ли это просто навязчивой мыслью — во всем непонятном находить следы одного и того же зловещего влияния, угадывать один и тот же скрытый источник. На этот раз я решил не поддаваться искушению и не высказывать никаких предвзятых предположений и догадок. — Если есть малейшая возможность доискаться, кто писал это письмо, — сказал я, возвращая его мисс Голкомб, — я считаю, что никакого вреда не будет, если мы начнем искать сейчас же, немедленно. Надо расспросить садовника о старухе, которая дала ему письмо, а затем навести справки в деревне. Но сначала разрешите задать вам один вопрос. Вы сказали, что можете посоветоваться с поверенным мистера Фэрли завтра. Зачем откладывать? Почему не сделать этого сегодня? — Я объясню вам, — отвечала мисс Голкомб. — Мне придется коснуться некоторых подробностей, относящихся к помолвке моей сестры. Я не видела необходимости упоминать о них утром в разговоре с вами. Сэр Персиваль Глайд приезжает сюда в понедельник, чтобы условиться о том, когда именно состоится свадьба. Ведь этот вопрос не был решен. Он хочет, чтобы свадьба была до конца года. — Мисс Фэрли знает об этом? — спросил я нетерпеливо. — Нет, и не подозревает. После всего происшедшего я не могу взять на себя ответственность и сказать ей об этом. Сэр Персиваль Глайд говорил по этому поводу с мистером Фэрли, и тот сам сказал мне, что, как опекун Лоры, он готов пойти навстречу желаниям сэра Персиваля. Мистер Фэрли написал поверенному нашей семьи, мистеру Гилмору. Тот должен был уехать по делам в Глазго, но ответил, что на обратном пути он заедет в Лиммеридж. Завтра он приезжает и пробудет с нами несколько дней, чтобы сэр Персиваль Глайд мог представить ему свои доводы для ускорения свадьбы. Если сэру Персивалю это удастся, то мистер Гилмор вернется в Лондон уже с распоряжением насчет приданого моей сестры и брачного контракта. Вы понимаете теперь, мистер Хартрайт, почему я сказала, что завтра мы сможем посоветоваться с юристом. Мистер Гилмор — испытанный друг двух поколений семьи Фэрли, мы можем вполне ему довериться. Брачный контракт! Эти слова наполняли меня от чаянием ревности, заглушавшим все лучшее, что было во мне. Я подумал — мне трудно признаться в этом, но я не должен скрывать ничего из подробностей этой ужасной истории, которую я теперь решил обнародовать, — я подумал о туманных обвинениях против сэра Персиваля Глайда, содержащихся в анонимном письме, и во мне вспыхнула отвратительная надежда. Что, если эти дикие обвинения справедливы? Что, если правда будет доказана до того, как решающее слово будет произнесено и брачный контракт заключен? Я хотел бы считать, что чувство, владевшее мной тогда, было всецело связано с заботой о благополучии мисс Фэрли. Но я должен признаться, что мною владела безрассудная, мстительная, безнадежная ненависть к человеку, который должен был стать ее мужем. — Если мы хотим знать правду, — сказал я под влиянием этого нового чувства, — не будем терять ни минуты. Я еще раз советую расспросить садовника и после пойти в деревню. — Я думаю, что могу помочь вам и в том и в другом, — сказала мисс Голкомб. — Пойдемте вместе, мистер Хартрайт, и сделаем все, что только возможно. Я уже хотел было открыть перед нею двери, но остановился, чтобы задать ей один важный вопрос, прежде чем мы выйдем из комнаты. — В анонимном письме подробно описана внешность жениха, — сказал я. — Имя сэра Персиваля Глайда не упомянуто, я знаю. Но похож ли он на этот портрет? — Все точно. Даже то, что ему сорок пять лет. Сорок пять. А ей не было еще и двадцати одного года. Мужчины его возраста часто женились на молоденьких девушках, что, как известно, иногда не мешало этим бракам быть счастливыми. Я знал это. Но даже упоминание о его зрелом возрасте в сравнении с ее юностью усилило мою слепую ненависть и недоверие к нему. — Все точно, — продолжала мисс Голкомб, — даже то, что у него рубец на правой руке. Это рубец от раны, полученной им несколько лет назад во время путешествия по Италии. Внешность его, несомненно, хорошо известна автору анонимного письма. — А кашель, о котором тоже упомянуто, насколько я помню? — Да, даже это правда. Он не обращает на кашель внимания, но подчас это тревожит его друзей. — Я полагаю, никаких слухов, порочащих его, не доходило до вас? — Мистер Хартрайт! Я надеюсь, вы достаточно справедливы, чтобы не поддаться влиянию этого гнусного письма. Я почувствовал, что краснею, ибо письмо, безусловно, повлияло на меня. — Надеюсь, что нет, — отвечал я смущенно. — Может быть, я не имел права задавать этот вопрос? — Я не жалею, что вы об этом спросили, — сказала она, — потому что могу отдать должное репутации сэра Персиваля. Никаких слухов, порочащих его, никогда не доносилось ни до кого из нашей семьи, мистер Хартрайт. Он два раза успешно баллотировался на выборах и прошел это испытание не опороченный. Человек, которому удалось это в Англии, — человек с установившейся безупречной репутацией. Я молча открыл перед нею двери и последовал за нею. Она не убедила меня. Если бы ангел спустился с неба, чтобы подтвердить правоту ее слов, даже он не убедил бы меня. Мы застали садовника за обычной работой. Но из глупого парня ничего нельзя было вытянуть. Женщина, которая дала ему письмо, была старухой. Она ему ни слова не сказала. Она ушла в направлении к югу. Вот все, что мог рассказать нам садовник. XII Мы терпеливо расспрашивали самых разнообразных людей во всех концах деревни и тщательно наводили справки по всему Лиммериджу. Но все наши розыски ни к чему не привели. Трое из жителей деревни уверяли нас, что видели именно ту женщину, которую мы искали, но ни один из них не мог описать ее внешность и указать, в какую сторону она ушла. В общем, они помогли нам не больше, чем их ненаблюдательные соседи. Наша любознательность вскоре привела нас на край деревни, где находилась школа, когда-то основанная миссис Фэрли. Проходя мимо здания, предназначенного для мальчиков, я предложил для успокоения совести навести напоследок справки у учителя, предполагая, что по роду своей службы он должен быть самым разумным человеком в деревне. — Боюсь, что в то время, когда эта женщина проходила мимо школы, — сказала мисс Голкомб, — учитель был занят уроками. Все же попробуем. Мы вошли во двор и обогнули здание, чтобы войти в школу. Проходя мимо окна, я остановился и заглянул в него. Учитель сидел за кафедрой, спиной ко мне. По-видимому, он читал нотацию школьникам, которые собрались вокруг него. Только один крепкий белобрысый мальчуган стоял отдельно от всех, на табуретке в углу. Беспомощный маленький Робинзон Крузо, одинокий, затерянный на своем пустынном островке в наказание за какой-то проступок. Дверь была открыта настежь, когда мы подошли к ней, и голос учителя отчетливо доносился до нас. Мы на минуту остановились у порога. — Ну, так вот, дети, — говорил учитель, — запомните, что я вам скажу. Если в нашей школе я услышу еще хоть одно слово о привидениях, всем вам не поздоровится. Привидений нет. Они не существуют на свете, а потому всякий мальчик, верящий в них, верит в то, чего нет; а мальчик, посещающий нашу школу и верящий в то, чего нет, идет наперекор здравому смыслу и тем самым нарушает дисциплину, а посему подлежит строгому наказанию. Все вы видите Джекоба Постлвейта вон там, на позорной табуретке. Он наказан вовсе не за то, что, по его словам, вчера вечером он видел привидение. Он наказан за то, что слишком дерзок и упрям, чтобы внять голосу рассудка, и настойчиво твердит о своем привидении, несмотря на мои слова, что привидений нет, быть не может и никогда не бывает. Если Джекоб Постлвейт не образумится, я палкой выколочу из него привидение! А если эту глупость будут повторять за ним остальные, я приму меры и выколочу привидение из всех школьников! — Кажется, мы выбрали неподходящее время для визита, — сказала мисс Голкомб, открывая двери и решительно направляясь в класс. Наше появление произвело огромное впечатление на мальчишек. По-видимому, они решили, что мы пришли специально для того, чтобы посмотреть, как будут пороть Джекоба Постлвейта. — Идите домой обедать, — сказал учитель. — Все, кроме Джекоба. Он останется стоять, где стоял. Пусть привидение принесет ему поесть, если хочет. При исчезновении товарищей и надежды на обед мужество покинуло юного Джекоба. Он вынул руки из карманов, посмотрел на них, медленно поднес к глазам и начал старательно тереть глаза кулаками, сопровождая эту работу приступами сопения через правильные промежутки времени. — Мы зашли спросить вас кое о чем, мистер Демпстер, — сказала мисс Голкомб, обращаясь к учителю. — Мы никак не ожидали, что вы будете изгонять привидения. Что это значит? Что случилось? — Этот скверный мальчишка напугал всю школу, заявив, что вчера вечером видел привидение, — отвечал учитель. — Он упрямо настаивает на своей глупой выдумке, несмотря на все мои уговоры и доводы. — Удивительно! — сказала мисс Голкомб. — Я и не думала, что у какого-нибудь мальчишки хватит фантазии увидеть привидение. От всей души желаю вам справиться с этим дополнением к вашей тяжелой задаче — воспитывать юные умы в Лиммеридже, мистер Демпстер, и успешно искоренить их суеверие. А пока разрешите объяснить, почему я здесь и чего я хочу. Она задала учителю тот же вопрос, который мы задавали почти каждому из жителей деревни. Последовал тот же обескураживающий ответ: мистер Демпстер и в глаза не видел ту, которую мы искали. — Пожалуй, мы можем вернуться домой, — сказала мисс Голкомб. — Сведений, которые нам нужны, мы, очевидно, не получим. Она поклонилась учителю и была уже готова выйти из класса, когда унылая фигура Джекоба Постлвейта, жалобно сопевшего на покаянном месте, привлекла ее внимание. Она остановилась, чтобы на прощанье подбодрить маленького узника. — Ты, глупыш, — сказал она, — почему бы тебе не попросить прощенья у мистера Демпстера и не попридержать язык насчет привидений! — Так ведь я же его видел! — упорствовал Джекоб Постлвейт и, выпучив глаза от ужаса, захлебнулся в слезах. — Вздор и чепуха! Ничего подобного ты не мог видеть! Привидение! Вот как! Какое же привидение… — Прошу прощенья, мисс Голкомб, — сказал учитель несколько смущенно, — мне кажется, что лучше не расспрашивать мальчика. Он несет невероятную чепуху и может по недомыслию… — Может… что? — быстро спросила мисс Голкомб. — Расстроить вас, — отвечал мистер Демпстер, сам явно расстроенный. — Право, мистер Демпстер, вы льстите мне, считая меня настолько нервной особой, что даже подобный мальчишка способен меня расстроить. — И она насмешливо повернулась к Джекобу. — А ну-ка, — сказала она, — расскажи мне об этом. Ты, скверный мальчишка, когда ты видел привидение? — Вчера на закате, — отвечал Джекоб. — А, так ты видел его в сумерках. На что же оно было похоже? — Все белое, как и полагается привидению, — отвечал этот знаток привидений с непоколебимой убежденностью. — Где ж оно было? — А вон там, на кладбище, как и полагается. — «Такое, как полагается, и там, где полагается». Плутишка, ты говоришь о привидениях, будто знаешь их с колыбели! Но, во всяком случае, ты хорошо затвердил свой урок. Наверно, ты можешь сказать, чей это был призрак? — Ну конечно, могу! — отвечал Джекоб, мрачно и победоносно кивая головой. Мистер Демпстер уже несколько раз делал попытки перебить своего ученика. На этот раз он прервал мальчика так решительно, что его услышали. — Простите меня, мисс Голкомб, — сказал он. — Осмелюсь заметить, что вы только поощряете дурные наклонности мальчика, задавая ему эти вопросы. — Я только задам ему еще один вопрос, мистер Демпстер, и буду вполне удовлетворена. Ну, — продолжала она, обращаясь к мальчику, — чей же призрак это был? — Призрак миссис Фэрли, — отвечал Джекоб шепотом. Впечатление, которое этот потрясающий ответ произвел на мисс Голкомб, полностью оправдало тревогу учителя, пытавшегося помешать разговору. Покраснев от негодования, она кинулась к маленькому Джекобу так гневно и стремительно, что тот от испуга разразился новым потоком слез. Но она тут же взяла себя в руки и, ничего не сказав ему, обратилась к учителю. — Бесполезно считать такого ребенка ответственным за свои слова, — сказала она. — Я не сомневаюсь, что кто-то другой внушил ему эту глупость. Нет ни одного человека в деревне, который не был бы чем-либо обязан моей матери, и, если есть люди, которые забыли об уважении и благодарности к ее памяти, я разыщу их. Если я имею хоть каплю влияния на мистера Фэрли, они жестоко поплатятся. — Думаю — нет, больше того: я уверен, мисс Голкомб, что вы ошибаетесь, — сказал учитель. — Все это от начала до конца просто выдумка этого глупого мальчишки. Он видел или ему показалось, что видел, женщину в белом, когда он шел вчера вечером через кладбище. Эта фигура будто бы стояла у мраморного креста, который в Лиммеридже все знают как памятник над могилой миссис Фэрли. Этого было достаточно, чтобы подсказать мальчику ответ, который, естественно, так поразил вас. Мисс Голкомб, очевидно, почувствовала, что объяснение учителя было слишком разумно, чтобы его открыто оспаривать, хотя, по-видимому, была не вполне с ним согласна. Она ничего не сказала и, поблагодарив мистера Демпстера, обещала повидать его, когда ее сомнения рассеются. Потом она поклонилась и вышла из класса. Во время этой странной сцены я стоял в стороне, внимательно слушал и делал свои выводы. Как только мы остались вдвоем, мисс Голкомб спросила меня, какого я мнения обо всем услышанном. — У меня сложилось вполне определенное мнение, — отвечал я. — Я уверен, что рассказ мальчика основан на подлинном факте. Признаюсь, мне очень хотелось бы увидеть памятник над могилой миссис Фэрли и осмотреть землю вокруг него. — Хорошо, вы увидите могилу. Мы пошли к кладбищу. Она молчала, глубоко задумавшись. — То, что произошло в школе, — сказала она наконец, — так отвлекло меня от того письма, что я просто не могу сосредоточиться на мысли о нем. Может быть, не стоит больше наводить справки, а подождать до завтра и передать все в руки мистера Гилмора? — Ни в коем случае, мисс Голкомб. Напротив! То, что произошло в школе, убеждает меня в необходимости вести дальнейшие розыски. — Почему? — Подозрение, зародившееся во мне, когда я прочитал анонимное письмо, теперь подтвердилось. — По всей вероятности, мистер Хартрайт, у вас были до сих пор основания скрывать от меня ваше подозрение? — Я сам боялся думать о нем. Я считал его совершенно нелепым, необоснованным, мне казалось, что оно плод моего больного воображения. Но я больше этого не думаю. Не только ответы мальчика, но и случайная фраза, слетевшая с уст учителя, утвердили меня в моем предположении. Возможно, дальнейшее докажет, что я заблуждаюсь, мисс Голкомб, но сейчас я твердо уверен, что мнимый призрак на кладбище и автор анонимного письма — это одно и то же лицо. Она остановилась, побледнела и пытливо посмотрела на меня: — Кто же это? — Школьный учитель, сам того не зная, ответил вам. Говоря о фигуре, которую мальчик видел на кладбище, учитель сказал: «Женщина в белом». — Неужели Анна Катерик? — Да, Анна Катерик. Она тяжело оперлась на мою руку. — Я не знаю отчего, — сказала она тихо, — но ваше подозрение приводит меня в ужас и надрывает мне сердце. Я чувствую… — Она остановилась и сделала попытку улыбнуться. — Мистер Хартрайт, — продолжала она, — я покажу вам могилу и сразу же пойду домой. Лору нельзя оставлять одну надолго. Я лучше вернусь и побуду с ней. Мы подошли к самому кладбищу. Церковь, угрюмое здание из серого камня, стояла в небольшой ложбине, защищенной от суровых ветров, дувших через поросшую вереском равнину, которая простиралась вокруг. Могилы тянулись по склону холма — немного дальше от церкви. Невысокая стена из грубого камня окружала кладбище; оно лежало под небом голое и открытое. Лишь в глубине его группа хилых деревцов бросала скупую тень на хилую, редкую траву да быстрый ручеек протекал по каменистому руслу. На кладбище можно было пройти с трех сторон, там, где к ограде примыкали снаружи и изнутри широкие каменные ступени. Неподалеку от одного из таких входов, за ручьем и деревцами, возвышался мраморный крест над могилой миссис Фэрли, отличавшийся от скромных надгробий, которые стояли вокруг. — Теперь я могу не идти с вами дальше, — сказала мисс Голкомб, указывая на мраморный крест. — Вы, конечно, расскажете мне, если обнаружите что-нибудь подтверждающее вашу догадку. Давайте встретимся дома. Она ушла, оставив меня одного. Я перешел по каменным ступеням на кладбищенскую дорожку, которая вела прямо к могиле миссис Фэрли. Трава кругом была слишком скудная и почва слишком твердая, чтобы можно было разглядеть чьи-то следы. Не найдя их, я стал внимательно разглядывать мраморный крест и плиту под ним, на которой была выгравирована надпись. Белый мрамор был местами покрыт пятнами от непогоды, но часть плиты обращала на себя внимание девственной, ничем не запятнанной белизной. Я стал присматриваться и понял, что ее вытирали или мыли совсем недавно. Несомненно, это было сделано чьими-то заботливыми руками, ибо чистое место резко выделялось на потускневшем мраморе. Казалось, кто-то начал чистить памятник и второпях не успел докончить свою работу. Кто же это мог быть? Я постоял, раздумывая над этим. Оттуда, где я находился, не было видно и признака жилья. Вокруг меня было царство мертвых. Я вернулся к церкви, обошел ее сзади и вышел за церковную ограду. Передо мной была тропинка, которая вела вниз, к заброшенной каменоломне. На одном из склонов оврага стоял домик, у его дверей пожилая женщина занималась стиркой. Я подошел к ней и стал расспрашивать о церкви и о кладбище. Она охотно разговорилась, и с первых же слов сказала мне, что муж ее одновременно и могильщик и причетник в церкви. Я отозвался с похвалой о памятнике миссис Фэрли. Женщина покачала головой и сказала, что ему бы надлежало быть в лучшем состоянии. Следить за ним было обязанностью ее мужа, но он все болеет, и сил у него не хватает. Уже несколько месяцев, как он еле доползает до церкви по воскресеньям, чтобы нести свою службу; вот почему памятник стоит заброшенный. Муж стал теперь поправляться и надеется, что через недельку или дней через десять у него хватит сил заняться памятником и почистить его. Эти сведения, которые она сообщила мне на простонародном кумберлендском диалекте, подтвердили мои догадки. Я дал бедной женщине несколько монет и вернулся в Лиммеридж. По-видимому, памятник чистила посторонняя рука. В связи с тем, что я уже знал, и с тем, что я начал подозревать после рассказа о привидении, замеченном в сумерках, я твердо решил понаблюдать за могилой миссис Фэрли в тот же вечер — вернуться на кладбище на закате и дождаться ночи. Чистка памятника была не закончена — та, которая начала эту работу, возможно, вернется, чтобы закончить ее. Дома я рассказал мисс Голкомб о своих планах. Она как будто удивилась и встревожилась, когда я пояснил ей мою цель, но ничего не возразила. Она только проговорила: «Надеюсь, ваша затея кончится благополучно». Когда она собралась уходить, я как можно равнодушнее осведомился о здоровье мисс Фэрли. В ответ я услышал, что настроение ее несколько улучшилось и мисс Голкомб надеется уговорить ее погулять, пока солнце еще не зашло. Я вернулся в свою комнату и снова занялся коллекцией рисунков. Необходимо было привести их в порядок, а кроме того, работа помогла мне немного рассеяться и отвлечься от мысли о беспросветном будущем, ожидавшем меня. Время от времени я отрывался от своего занятия, чтобы посмотреть в окно, и наблюдал, как солнце спускалось все ниже и ниже к горизонту. В одну из таких минут я увидел, что под моими окнами по широкой, усыпанной гравием дорожке идет мисс Фэрли. Я не видел ее с утра и за завтраком почти не разговаривал с нею. Еще день в Лиммеридже — вот все, что мне оставалось. А потом я, может быть, больше никогда ее не увижу… Этого было достаточно, чтобы приковать меня к окну. У меня хватило такта спрятаться за ставнями, чтобы она не увидела меня, но не хватило сил удержаться от искушения следить за ней до тех пор, пока она не скроется из глаз. Она была в коричневой пелерине поверх простого черного платья и в той же соломенной шляпке, что и в первую нашу встречу. Теперь к шляпке была прикреплена вуаль, закрывавшая от меня ее лицо. У ног ее бежала любимая спутница ее прогулок — маленькая итальянская левретка в элегантной красной попонке, которая оберегала нежную кожу собачки от холодного воздуха. Но мисс Фэрли, казалось, не обращала никакого внимания на свою левретку. Она шла вперед, склонив голову и спрятав руки под пелерину. Как и в тот день, когда я услышал, что она выходит замуж, мертвые листья, гонимые ветром, кружились вокруг нее и падали на землю, пока она шла в бледном свете угасающего заката. Левретка дрожала, жалась к ее ногам, как бы желая привлечь ее внимание. Но она по-прежнему не замечала ее… Она уходила все дальше от меня, все дальше, а мертвые листья кружились вокруг нее и падали на дорожку, пока она совсем не скрылась из глаз, а я не остался один с моей печалью. Через час я закончил работу. Солнце уже совсем закатилось. Я взял в передней пальто и шляпу и выскользнул из дому никем не замеченный. На небе вихрем клубились темные тучи, с моря дул пронзительный ветер. Берег был далеко, но гул прибоя отдавался унылым эхом в моих ушах, когда я пришел на кладбище. Оно выглядело еще пустыннее, чем обычно. Кругом не было ни души. Я стал выбирать место, где я мог ждать и сторожить, глядя на белый крест, возвышавшийся над могилой миссис Фэрли. XIII Кладбище было расположено неподалеку от церкви, на открытом месте, что вынуждало меня как можно осмотрительнее выбрать место для наблюдения. Главный вход церкви был прямо против кладбища. Церковная дверь была защищена каменным притвором. После некоторого колебания, вызванного естественным нежеланием прятаться, я все же решился войти в притвор. С обеих сторон были прорезаны небольшие отверстия для окон. Через одно из них мне была видна могила миссис Фэрли. Из второго — каменоломня вдали и домик причетника. Передо мной, у главного входа, простирались часть пустынного кладбища и склон унылого порыжевшего холма, над которым неслись по ветру темные вечерние тучи. Не видно, не слышно было ни единой живой души, птица не пролетала, не доносился даже лай собаки из дома причетника. Когда затихал отдаленный гул прибоя, слышалось только унылое шуршание сухих листьев, еще не слетевших с низких деревцов около могилы миссис Фэрли, да еле слышное журчание ручья по каменному руслу. Печальный час, печальное место. По мере того как проходили минуты, мне становилось все больше не по себе в моем каменном тайнике. Сумерки еще не сгустились, отсвет заката еще медлил на небе. Прошло более получаса моего одинокого бдения, когда я услышал шаги и чей-то голос. Шаги приближались из-за церкви, голос был женский. — Не тревожьтесь о письме, моя милочка, — говорил голос, — я благополучно передала его прямо в руки парню. Он взял его и ни слова не сказал. Он пошел своей дорогой, а я своей, и никто не следил за мной, за это я ручаюсь. Эти слова до такой степени потрясли меня, возродив все мои надежды на предстоящую встречу, что я испытывал почти страданье. Последовала пауза, но шаги приближались. Через минуту я увидел, что две женщины прошли мимо церкви, как раз под оконцем, в которое я смотрел. Они направлялись прямо к могиле, и мне были видны только их спины. На одной из женщин были капор и шаль. Другая была в длинной темно-синей накидке с капюшоном, надвинутым на голову. Край ее платья виднелся из-под накидки. Сердце мое забилось еще сильней: платье было белое. На полдороге между церковью и могилой они остановились, и женщина в шали повернула голову к своей подруге, лицо которой оставалось в тени капюшона. — Ни в коем случае не снимайте эту теплую накидку, — сказал голос, который я уже слышал, — голос женщины в шали. — Мисс Тодд права, говоря, что вы слишком привлекали к себе внимание вчера, вся в белом. Я немножко погуляю, пока вы здесь. Не знаю, как вы, а я не люблю кладбищ. Кончайте свое дело к моему возвращению, чтобы нам попасть домой до ночи. С этими словами она повернула обратно. Теперь я видел ее лицо. Это было лицо пожилой женщины, загорелое, обветренное, румяное, ничего бесчестного или подозрительного в нем не было. Около церкви она остановилась и плотнее закуталась в шаль. — Чудачка, — сказала она вполголоса, — и всегда была чудачкой, с тех пор как я ее знаю. Вечно выдумывает, вечно все по-своему! Но безобидная, бедняжка, совсем безобидная, как малое дитя. Она вздохнула, оглянулась на могилы, покачала головой, как будто мрачный вид кладбища был ей совсем не по душе, и скрылась за церковью. Я на минуту задумался: не последовать ли за ней? Не заговорить ли? Но непреодолимое желание встретиться лицом к лицу с ее спутницей решило этот вопрос. Женщину в шали я мог повидать, когда она будет возвращаться на кладбище, хотя вряд ли она могла дать мне сведения, за которыми я охотился. Лицо, передавшее письмо, не представляло большого интереса. Главным лицом была та, что написала письмо. Только она могла дать мне нужные сведения. И, по моим убеждениям, именно она — автор письма — была сейчас на кладбище. В то время как эти мысли проносились в моем мозгу, я увидал, как женщина в накидке подошла к самой могиле и немного постояла над ней. Потом она огляделась и, вынув из-под накидки белый кусок полотна или платок, пошла к ручью. Ручей вбегал на кладбище через небольшое отверстие в каменной стене и немного дальше вытекал в такое же отверстие. Она намочила тряпку в воде и вернулась к могиле. Я видел, как она приложилась к кресту, опустилась на колени перед могильной плитой и стала мыть ее. Поразмыслив, как осторожнее приблизиться к ней, чтобы она не испугалась, я решил обойти стену, скрывавшую меня только наполовину, и войти на кладбище через другой вход, чтобы она могла увидеть меня издали. Но она так углубилась в свое занятие, что не слышала моих шагов, пока я не подошел довольно близко. Тогда она подняла голову, вскрикнула, вскочила на ноги и замерла в безмолвном, неподвижном испуге. — Не пугайтесь, — сказал я. — Вы, конечно, помните меня? При этом я остановился, потом медленно сделал несколько шагов, снова остановился и мало-помалу подошел к ней совсем близко. Если до этого у меня и были сомнения, то теперь их не стало. Передо мной — у могилы миссис Фэрли — стояла та, которую я встретил тогда в полунощный час на безлюдной большой дороге. — Вы вспомнили меня? — спросил я. — Мы встретились глубокой ночью, и я помог вам добраться до Лондона. Вы, конечно, этого не забыли? Ее черты смягчились, вздох облегчения вырвался из ее груди. Я увидел, как воспоминание начало медленно выводить ее из мертвенного оцепенения, которым испуг сковал ее. — Не пытайтесь пока что говорить со мной, — продолжал я. — Сначала придите в себя, сначала убедитесь, что я вам друг. — Вы очень добры ко мне, — прошептала она. — Так же добры, как тогда. Она замолчала, я тоже молчал. Я не только хотел дать ей время прийти в себя, — мне самому надо было собраться с мыслями. В тусклом, мерцающем вечернем свете эта женщина и я — мы встретились снова, над чужой могилой, мертвые лежали вокруг, пустынные холмы обступали нас со всех сторон. Час, место, обстоятельства, при которых мы теперь стояли лицом к лицу в сумрачном безмолвии этой унылой ложбины, вся дальнейшая жизнь, зависящая от каких-то случайных слов, которыми мы обменяемся, сознание, что, насколько мне известно, все будущее Лоры Фэрли обусловлено тем, заслужу я или нет доверие несчастной, которая стояла, дрожа от испуга, у могилы ее матери, — все это грозило лишить меня спокойствия и самообладания, от которых зависел мой дальнейший успех. Сознавая это, я приложил все силы, чтобы взять себя в руки, я сделал все возможное, чтобы эти несколько минут раздумья послужили на пользу. — Вы успокоились? — спросил я, как только решил, что можно обратиться к ней. — Можете ли вы говорить со мной, уже не боясь меня и не забывая, что я вам друг? — Как вы попали сюда? — сказала она, не обратив внимания на мои слова. — Разве вы забыли, что, когда мы виделись в последний раз, я сказал вам о моем отъезде в Кумберленд? С тех пор я здесь, я живу в Лиммеридже. — В Лиммеридже! — Бледное ее лицо оживилось, когда она повторила эти слова; блуждающие глаза остановились на мне с внезапно пробудившимся интересом. — Ах, как вы счастливы там, наверно! — сказала она, глядя на меня уже без тени прежнего испуга. Я воспользовался тем, что в ней снова пробудилось доверие ко мне, чтобы рассмотреть ее лицо с вниманием и любопытством, от чего я ранее удерживался из осторожности. Я смотрел на нее, полный воспоминаний о другом прелестном лице, которое там, на озаренной луной террасе, напомнило мне ее лицо. Тогда в мисс Фэрли я увидел роковое сходство с Анной Катерик. Теперь, когда перед моими глазами было лицо Анны Катерик, я видел ее сходство с мисс Фэрли, несмотря на некоторую разницу в их внешности. Те же черты лица, та же фигура, тот же цвет волос, то же нервное подергивание губ, тот же рост, стан, поворот головы. Они были разительно похожи, более похожи, чем я ранее предполагал. Но на этом их сходство кончалось, и начиналось различие в отдельных подробностях. Прелестный цвет лица мисс Фэрли, прозрачная ясность ее глаз, атласная чистота кожи, розовая нежность губ — вот чего не было на изможденном, измученном лице, на которое я смотрел. И хотя самая мысль об этом была мне ненавистна, во мне росло убеждение, что достаточно было бы какой-либо печальной перемены в будущем, чтобы сделать это сходство полным. Если когда-нибудь страданье и горе наложат свою печать на юную красоту мисс Фэрли, тогда Анна Катерик и она станут похожи, как близнецы, как две капли воды, как живое отражение друг друга. Я содрогнулся от этой мысли. Было нечто зловещее в моем слепом, безрассудном неверии в будущее. Я был рад, что мои размышления были прерваны — рука Анны Катерик прикоснулась к моему плечу. Это прикосновение было таким же внезапным и легким, как и в тот первый раз, когда ужаснуло меня. — Вы смотрите на меня и думаете о чем-то, — сказала она своим странным, глухим, прерывистым голосом. — О чем? — Ни о чем особенном, — отвечал я. — Мне только непонятно, как вы попали сюда. — Я приехала с подругой, которая очень добра ко мне. Я здесь всего два дня. — И вы приходили сюда вчера? — Откуда вы это знаете? — Просто догадался. Она отвернулась от меня и снова стала на колени перед могилой. — Куда же мне еще идти, как не сюда? — сказала она. — Здесь мой друг, который был мне ближе матери, единственный друг, к которому я могу прийти в Лиммеридже. О, как мне больно, когда я вижу пятна на ее могиле! Ее памятник должен быть белым, как снег, в память о ней. Мне захотелось помыть его вчера, я не могла не прийти для этого сегодня. Разве это нехорошо? Думаю, что нет. Если я делаю это ради миссис Фэрли, в этом не может быть ничего плохого. Незабываемое чувство благодарности к своей благодетельнице, очевидно, было руководящей идеей у этой несчастной. Ее ограниченный ум не воспринимал никаких новых впечатлений, кроме тех первых, память о которых не угасала в ней с детства. Я понял, что, если я хочу, чтобы она стала более доверчивой и откровенной, лучше всего предложить ей продолжать работу, для которой она пришла на кладбище. Как только я сказал ей об этом, она сразу же принялась мыть памятник. Она прикасалась к нему с такой нежностью, будто это было живое существо. Она снова и снова шептала про себя слова надгробной надписи, будто далекие дни ее детства вернулись и она опять старательно твердит свой урок на коленях у миссис Фэрли. — Не удивляйтесь, — сказал я, осторожно нащупывая почву для дальнейших вопросов, — если я признаюсь, как я рад тому, что вы здесь. Я очень беспокоился о вас, когда вы уехали от меня в кэбе. Она быстро подняла голову и подозрительно посмотрела на меня. — Беспокоились? — повторила она. — Почему? — После того как мы расстались тогда ночью, произошло нечто очень странное. Два человека проехали мимо меня в погоне за кем-то. Они не видели меня, но остановились совсем близко и заговорили с полисменом на углу улицы. Она сразу оставила свою работу. Рука ее с мокрой тряпкой, которой она мыла надпись, упала. Другой рукой она ухватилась за мраморный крест у изголовья могилы. Она медленно повернула ко мне голову — испуг застыл на ее лице. Я решил идти напропалую, отступать было слишком поздно. — Эти два человека заговорили с полисменом, — сказал я, — и спросили, не видел ли он вас. Он вас не видел, и тогда один из этих мужчин сказал, что вы убежали из сумасшедшего дома. Она вскочила на ноги, как будто мои последние слова были сигналом для ее преследователей. — Подождите! Выслушайте до конца! — вскричал я. — Подождите, вы поймете, что я вам друг. Одно мое слово — и эти люди узнали бы, по какой дороге вы уехали, и я не сказал этого слова. Я помог вашему побегу, я помог вам. Поймите, постарайтесь понять! Поймите то, что я говорю вам! Звук моего голоса, казалось, успокоил ее больше, чем сами слова. Она силилась понять их. Она переложила сырую тряпку из одной руки в другую, так же как перекладывала сумочку в ту ночь, когда я увидел ее впервые. Смысл моих слов начал медленно доходить до ее расстроенного, смятенного рассудка. Постепенно выражение ее лица смягчилось, и она взглянула на меня с любопытством, но уже без страха. — Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет? — Конечно, нет. Я рад, что вы оттуда убежали. Я рад, что помог вам. — Да, да, конечно, вы очень помогли мне, — отвечала она как-то рассеянно. — Убежать было легко, иначе я не сумела бы этого сделать. Они никогда не сторожили меня, как сторожили других. Я была такая тихая, такая послушная, так всего боялась! Труднее всего было найти Лондон — в этом вы помогли мне. Поблагодарила ли я вас тогда? Я благодарю вас теперь, очень благодарю. — Далеко ли больница оттуда, где вы со мной встретились? Докажите же, что считаете меня вашим другом, — скажите, где она находится? Она упомянула о лечебнице — о частной лечебнице, находившейся неподалеку от того места, где я впервые увидел ее. А потом, очевидно испугавшись, не употреблю ли я во зло ее ответ, взволнованно, настойчиво повторила свой прежний вопрос: «Вы не считаете, что меня надо вернуть в лечебницу, нет?» — Повторяю: я рад, что вы убежали, — рад, что вам теперь хорошо, — отвечал я. — Вы сказали тогда, что в Лондоне у вас есть подруга. Вы разыскали ее? — Да, было очень поздно, но одна девушка в доме сидела за шитьем, она помогла мне разбудить миссис Клеменс, — так зовут мою подругу. Она хорошая, добрая женщина, но не такая, как миссис Фэрли. Ах, таких, как миссис Фэрли, нет! — Миссис Клеменс — ваша старая подруга? Вы с ней уже давно знакомы? — Да, она жила по соседству с нами когда-то, в Хемпшире. Она любила меня и заботилась обо мне, когда я была маленькая. Много лет назад, когда она уезжала от нас, она записала в моем молитвеннике свой лондонский адрес и сказала: «Если вам когда-нибудь будет плохо, Анна, приезжайте ко мне. У меня нет мужа, который мог бы запрещать мне что-либо, нет детей, чтобы смотреть за ними, вот я и буду заботиться о вас». Добрые слова, правда? Наверно, я помню их именно оттого, что они были добрыми, эти слова. Я так мало что помню, так мало, так мало! — Разве у вас нет отца и матери, чтобы заботиться о вас? — Отца? Я его никогда не видела. Я никогда не слышала, чтобы мать говорила о нем. Отец? О господи, он, наверно, давно умер. — А ваша мать? — Я с ней не очень-то лажу. Мы не ладим и боимся друг друга. «Не ладим и боимся друг друга!» При этих словах во мне впервые шевельнулось подозрение, что, возможно, именно мать поместила ее в сумасшедший дом. — Не спрашивайте меня о матери, — продолжала она. — Мне приятнее говорить о миссис Клеменс. Миссис Клеменс, как и вы, не считает, что меня надо вернуть обратно в больницу. Она тоже радуется, как и вы, что я убежала оттуда. Она плакала над моей бедой и сказала, что ее надо скрывать от всех. Ее «беда». Что она хотела этим сказать? Не из-за этого ли она написала анонимное письмо? Не употребила ли она это слово в том обычном смысле, что и многие другие женщины, пишущие анонимные письма, чтобы помешать браку своих неверных возлюбленных? Я решил выяснить, что она подразумевала под словом «беда», прежде чем мы заговорим о другом. — Какая беда? — спросил я. — Та беда, что меня заперли в больницу, — отвечала она, по-видимому искренне удивленная моим вопросом. — Какая еще может быть другая беда? Надо было действовать как можно деликатнее и осторожнее, но обязательно достигнуть цели — это было необходимо для успеха моих дальнейших расследований. — Есть другая беда, — сказал я, — которая может случиться с молодой женщиной и из-за которой она может терпеть всю жизнь горе и позор. — А какая? — пытливо спросила она. — Такая беда, какая бывает, когда женщина, полагаясь на свою добродетель, слишком вверяется мужчине, которого любит. Она взглянула на меня с безыскусственным удивлением ребенка. Ни малейшего смущения, ни краски, ни признаков какого-то тайного стыда не было на ее лице, так прямодушно и искренне отражавшем все чувства. Выражение ее лица и глаз убедили меня сильнее, чем это могли бы сделать любые ее слова, что причина, побудившая ее написать письмо мисс Фэрли, была совсем не та, которую я первоначально заподозрил. Но теперь все становилось еще более непонятным. Письмо хоть и не называло имени сэра Персиваля Глайда, но указывало именно на него. У нее бесспорно была очень серьезная причина, основанная на каком-то глубоком чувстве несправедливой обиды, чтобы тайно оговаривать его перед мисс Фэрли в тех выражениях, которые она употребила в своем письме. И эта причина была совсем иная, чем просто горькая женская обида. Если он и причинил ей зло, то совсем другое. Какое же зло он ей сделал? — Я не понимаю вас, — сказала она после очевидных и тщетных усилий уразуметь то, что я ей сказал. — Ну хорошо, — ответил я. — Вернемся к тому, о чем мы говорили. Расскажите, долго ли вы прожили с миссис Клеменс в Лондоне и как вы попали сюда. — Долго ли? — повторила она. — Я все время жила с миссис Клеменс, пока мы не приехали сюда два дня назад. — Значит, вы живете в деревне? — сказал я. — Странно, что я ничего не слышал о вас. — Нет, нет, не в деревне. За три версты отсюда, на ферме. Вы знаете эту ферму. Ее называют фермой Тодда. Я хорошо помнил это место — мы часто проезжали мимо во время наших прогулок. Это была одна из самых старых ферм в округе; она была расположена в пустынной, укрытой местности, у подножия двух холмов. — Хозяева фермы — родственники миссис Клеменс, — продолжала она. — Они часто приглашали ее к себе в гости. Она сказала, что поедет и возьмет меня с собой — тут спокойно и свежий воздух. Это очень хорошо с ее стороны, правда? Я поехала бы куда угодно, только бы жить спокойно и в безопасности. А когда я узнала, что ферма Тодда недалеко от Лиммериджа, ох, как я обрадовалась! Я бы всю дорогу босиком прошла, только бы опять увидеть школу, и деревню, и дом в Лиммеридже! Они очень хорошие люди, эти Тодды. Мне хочется пожить у них подольше. Только одно мне не нравится в них и в миссис Клеменс… — Что именно? — Они смеются над тем, что я одеваюсь в белое. Они говорят, что это чудачество. Но ведь миссис Фэрли лучше знала! Миссис Фэрли никогда бы не заставила меня надеть эту некрасивую синюю накидку. Ах, при жизни она так любила белое! И вот теперь над ее могилой белый памятник, и я делаю его еще белее — ради нее. Она сама часто носила белое и всегда одевала в белое свою маленькую дочку. А как мисс Фэрли? Здорова и благополучна? Ходит ли она в белом, как в детстве? Голос ее упал, когда она спросила про мисс Фэрли. Она все больше отворачивалась от меня. Мне показалось, что в ней произошла какая-то перемена. Очевидно, на совести ее было анонимное письмо, и я решил задать ей вопрос таким образом, чтобы заставить ее сразу признаться. — Мисс Фэрли была не очень здорова сегодня утром, — сказал я. Она что-то пробормотала в ответ, но так тихо, что я ничего не расслышал. — Вы, кажется, спросили, что случилось с мисс Фэрли сегодня? — продолжал я. — Нет, — ответила она нетерпеливо, — я ничего не спрашивала, вовсе нет! — Но я все-таки скажу вам, — продолжал я. — Мисс Фэрли получила ваше письмо. В продолжение нашего разговора она стояла на коленях, тщательно отмывая пятна на могильной плите. При первых словах моей фразы она оставила свою работу и медленно повернулась ко мне, продолжая стоять на коленях. Конец же буквально ошеломил ее. Тряпка выпала из ее рук, губы приоткрылись, тусклая бледность покрыла ее лицо. — Откуда вы знаете? — слабо сказала она. — Кто показал вам письмо? — И вдруг поняла, что выдала себя этими словами. Она сложила руки в отчаянии. — Я не писала его! — задыхаясь от испуга, пробормотала она. — Я ничего о нем не знаю! — Нет, — сказал я, — вы написали письмо и знаете это. Нехорошо было посылать такое письмо, нехорошо было пугать мисс Фэрли. Если у вас было что-то сказать ей, надо было пойти в Лиммеридж самой. Вы должны были сами сказать все молодой леди. Она припала лицом к могильному камню, обвила его руками и не отвечала. — Если у вас хорошие намерения, мисс Фэрли будет так же добра к вам, как была ее мать, — продолжал я. — Мисс Фэрли никому не расскажет о вас и не допустит, чтобы с вами случилась беда. Почему вам не повидаться с ней завтра на ферме или не встретиться с ней в саду в Лиммеридже? — О миссис Фэрли, если б я могла умереть и успокоиться около вас! — прошептала она, прижавшись губами к камню и с горячей нежностью обращаясь к останкам, покоящимся под ним. — Вы знаете, как я люблю ваше дитя из-за любви к вам. О миссис Фэрли, научите меня, как спасти ее! Будьте по-прежнему моей любимой родной матерью и скажите, как это лучше сделать. Я видел, как она целовала камень, я видел, как горячо ее руки обнимали и гладили его холодную поверхность. Это зрелище глубоко тронуло меня, я склонился над ней и с нежностью взял ее бедные, беззащитные руки в свои, безуспешно пытаясь успокоить ее. Она вырвала руки и не подняла головы от могильной плиты. Желая успокоить ее во что бы то ни стало, я воззвал к тому чувству, которое, по-видимому, ее тревожило с самого начала нашего знакомства: к ее горячему желанию уверить меня, что она вполне нормальна и отвечает за свои поступки. — Ну полно, полно, — ласково сказал я, — постарайтесь успокоиться, иначе мне придется переменить о вас мнение. Не заставляйте меня предполагать, что человек, поместивший вас в больницу… Слова замерли на моих устах. Не успел я упомянуть о человеке, отправившем ее в сумасшедший дом, как лицо ее мгновенно разительно изменилось. Обычно такое трогательное в своей нервной, тонкой, слабой нерешительности, оно внезапно омрачилось выражением безумной ненависти и страха, придавшим ее чертам дикую, неестественную силу. Глаза ее горели в тусклом свете сумерек, как глаза дикого зверя. Она схватила тряпку, которую перед тем выронила, как будто это было живое, ненавистное ей существо, и стиснула ее в руках с такой силой, что несколько капель упало на могильную плиту. — Говорите о чем-нибудь другом, — прошептала она сквозь зубы. — Если вы не перестанете говорить об этом, я не знаю, что я сделаю! Никаких признаков прежней кротости не было в ней теперь. Память о доброте миссис Фэрли не была, как я раньше предполагал, единственным сильным впечатлением в ее прошлом. Рядом с благодарным, светлым воспоминанием о школьных днях в Лиммеридже жила мстительная мысль о страшном зле, которое ей причинили, заперев ее в сумасшедший дом. Кто же совершил это злое дело? Неужели ее родная мать? Тяжело было отказаться от дальнейших расспросов, но я заставил себя сделать это. При виде состояния, в котором она была, жестоко было бы думать о чем бы то ни было другом, кроме необходимости успокоить ее. — Я не скажу ничего, что могло бы огорчить вас, — сказал я мягко. — Вы чего-то хотите от меня, — отвечала она резко и подозрительно. — Не смотрите на меня так. Говорите: что вам нужно? — Я хочу только, чтобы вы успокоились и, когда придете в себя, подумали над моими словами. — Какими словами? — Она помолчала и начала теребить в руках тряпку, шепча про себя: «Что он сказал?» Потом снова повернулась ко мне и нетерпеливо кивнула головой. — Почему вы не хотите помочь мне? — резко спросила она. — Хорошо, я помогу вам, — сказал я. — Я просил вас повидаться с мисс Фэрли завтра и сказать ей всю правду о письме… — А, мисс Фэрли, Фэрли, Фэрли… — Простое повторение любимого, знакомого имени, казалось, успокаивало ее. Ее лицо смягчилось и стало похоже на прежнее. — Не бойтесь мисс Фэрли, — продолжал я. — Не бойтесь, что попадете в беду из-за письма. Из него она уже многое знает, и вам будет нетрудно рассказать ей все. Не скрывайте от нее ничего, вам незачем это делать. Вы никаких имен в письме не называли, но мисс Фэрли знает, что тот, о ком вы писали, — сэр Персиваль Глайд… Не успел я произнести это имя, как она вскочила на ноги, и дикий, страшный вопль вырвался из ее груди. Он огласил все кладбище. Сердце мое содрогнулось от его ужасного звука. Страшное выражение гнева, слетевшее было с ее лица, вернулось с удвоенной силой. Этот вопль при одном упоминании его имени, взгляд, полный ненависти и страха, сказали мне все. Никаких сомнений у меня больше не оставалось. Не ее мать была виновата в том, что ее заключили в сумасшедший дом. Это сделал человек, имя которого было сэр Персиваль Глайд. Крик донесся не только до меня. Я услышал, как вдали звякнул запор в доме причетника. Я услышал голос ее подруги, женщины в шали, которую звали миссис Клеменс. — Иду! Иду! — кричала она из-за деревьев. Через минуту показалась миссис Клеменс. Она почти бежала к нам. — Кто вы? — вскричала она, входя на кладбище. — Как вы смеете пугать эту бедную, беззащитную женщину? Прежде чем я успел ответить, она была уже около Анны Катерик и обнимала ее. — Что с вами, дорогая? — говорила она. — Что он вам сделал? — Ничего, — отвечала несчастная. — Ничего. Я только испугалась. Миссис Клеменс бесстрашно обернулась ко мне с негодованием, за которое я тут же проникся к ней уважением. — Мне было бы очень стыдно, если бы я заслужил ваш гнев, — сказал я. — Но я не заслужил его. Я испугал ее без всякого намерения. Она видит меня не в первый раз. Спросите сами, и она вам скажет, что я не способен нарочно напугать ее. Я говорил очень отчетливо, чтобы Анна Катерик тоже услышала и поняла, и увидел, что смысл моих слов дошел до нее. — Да, да, — сказала она. — Он был добр ко мне однажды, он помог мне… — Она зашептала на ухо своей подруге. — Вот как! — сказала удивленно миссис Клеменс. — Конечно, это меняет дело. Простите, что я так грубо разговаривала с вами, сэр, но согласитесь, что со стороны это выглядело подозрительно. Я сама виновата больше вас: потакаю ее затеям и отпускаю ее в такое пустынное место одну. Пойдем, дорогая, пойдем теперь домой. Мне показалось, что добрая женщина боялась возвращаться на ферму в такой час, и я предложил проводить их через пустошь. Миссис Клеменс поблагодарила, но отказалась, говоря, что по дороге они, наверно, повстречают работников с фермы. — Простите меня, прошу вас! — сказал я, когда Анна Катерик взяла за руку свою подругу, чтобы уйти. Я был так далек от намерения напугать и растревожить ее. Сердце мое заныло, когда я вгляделся в ее грустное, бледное, взволнованное лицо. — Я постараюсь, — отвечала она. — Но вы слишком многое знаете. Думаю, что теперь я всегда буду бояться вас. Миссис Клеменс бросила на меня быстрый взгляд и сочувственно покачала головой. — Доброй ночи, сэр, — сказала она. — Вы ни в чем не виноваты, я знаю, но лучше бы вы напугали меня, а не ее, бедную. Они сделали несколько шагов. Я решил, что они уходят. Вдруг Анна Катерик остановилась и сказала своей подруге: — Подожди минутку, я должна попрощаться. Она вернулась к могиле, с любовью обняла памятник и поцеловала его. — Мне уже лучше, — вздохнула она, спокойно глядя на меня. — Я вам прощаю. Она снова присоединилась к миссис Клеменс, и они покинули кладбище. Я видел, как они остановились у церкви и обменялись несколькими словами с женой причетника, которая вышла из дому и ждала, наблюдая за нами издали. Потом они побрели по тропинке, ведущей в степь. Я смотрел вслед Анне Катерик, пока она не растаяла в сумерках, — смотрел ей вслед с такой щемящей грустью, будто в последний раз видел в этом мире печали и слез женщину в белом. XIV Через полчаса я был дома и докладывал мисс Голкомб обо всем, что случилось. Она слушала меня от начала до конца с глубокой, молчаливой сосредоточенностью. В женщине ее темперамента это было сильнейшим доказательством того, какое впечатление произвел на нее мой рассказ. — Я теряю голову, — вот все, что она сказала, когда я закончил, — я теряю голову, когда думаю о будущем. — Будущее зависит от того, какую пользу мы сумеем извлечь из настоящего. Возможно, Анна Катерик будет более откровенна с женщиной, чем была со мной. Если б мисс Фэрли… — попробовал предложить я. — Об этом сейчас и думать нечего, — перебила мисс Голкомб решительно. — Тогда разрешите посоветовать вам, — продолжал я, — чтобы вы сами повидали Анну Катерик и сами постарались завоевать ее доверие. Что касается меня, то я боюсь снова напугать несчастную, как я уже это сделал. Вы не возражаете, если завтра я провожу вас до фермы? — Конечно, нет. Я пойду куда угодно и готова сделать все что угодно для блага Лоры. Как называется эта ферма? — Вы должны хорошо ее знать. Она называется фермой Тодда. — Знаю. Это одна из ферм, принадлежащих мистеру Фэрли. У нас в молочной работает дочка фермера. Она постоянно навещает своих. Может быть, она слышала или видела там что-нибудь, что нам поможет. Я сейчас спрошу, здесь ли она. Она позвонила и послала слугу узнать. Вернувшись, он доложил, что молочница ушла на ферму. Она не была там вот уже три дня, и экономка отпустила ее домой на часок. — Я поговорю с ней завтра, — сказала мисс Голкомб, когда слуга вышел. — А тем временем объясните, зачем, собственно, мне видеться с Анной Катерик. Разве у вас нет никаких сомнений, что человек, поместивший ее в сумасшедший дом, — сэр Персиваль Глайд? — Ни тени сомнения. Но причина, из-за которой он это сделал, мне непонятна. Принимая во внимание разницу в их общественном положении, исключающую всякую мысль о том, что они могут быть родственниками, чрезвычайно важно знать — даже учитывая, что ее, может быть, действительно надо было поместить в лечебницу, — чрезвычайно важно знать, почему именно он взял на себя серьезную ответственность, отправив ее… — …в частную лечебницу, вы, кажется, сказали? — Да, в частную лечебницу, где за то, чтобы содержать ее в качестве пациентки, была, конечно, заплачена большая сумма, которую не мог бы себе позволить бедный человек. — Я понимаю ваши опасения, мистер Хартрайт, и обещаю вам устранить их, — с помощью Анны Катерик или без ее помощи. Сэр Персиваль Глайд недолго пробудет в нашем доме, если не представит исчерпывающих объяснений мистеру Гилмору и мне. Будущее моей сестры — главная забота моей жизни, и думаю, я имею право сказать решающее слово по поводу ее замужества. Мы расстались на ночь. На следующее утро после завтрака одно обстоятельство, которое очень запомнилось мне в связи с тем, что произошло в дальнейшем, помешало нам немедленно отправиться на ферму. Это был мой последний день в Лиммеридже. Необходимо было, как только придет почта, последовать совету мисс Голкомб и испросить у мистера Фэрли разрешения расторгнуть наш договор за месяц до истечения срока ввиду необходимости моего немедленного возвращения в Лондон. По счастью, как бы для того, чтобы видимость была соблюдена, я получил два письма из Лондона. Я сейчас же пошел в свою комнату и послал слугу спросить мистера Фэрли, может ли он принять меня по важному делу и в какое именно время. Я ждал возвращения слуги, не испытывая ни малейшей тревоги по поводу того, как мой хозяин отнесется к моей просьбе. Отпустит ли меня мистер Фэрли или нет, я все равно уеду. Сознание, что я сделал уже первый шаг на печальном пути, который с этой поры навсегда разлучит меня с мисс Фэрли, казалось, притупило во мне желание собственного благополучия. Покончено было с моим самолюбием бедняка, покончено с мелким тщеславием художника. Никакая дерзость мистера Фэрли — если б он пожелал быть дерзким — не могла бы ранить меня теперь. Слуга вернулся с ответом, к которому я был готов. Мистер Фэрли крайне сожалел, что из-за плохого самочувствия он не в силах доставить себе удовольствие повидать меня, поэтому он просил извинить его и сообщить ему, чего именно я хочу, в письменной форме. Подобные просьбы я уже получал в течение моего трехмесячного пребывания в Лиммеридже. Все это время мистер Фэрли был «счастлив, что я нахожусь в его доме», но никогда не чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы повидать меня вторично. Слуга относил от меня своему барину новую охапку рисунков, реставрированных и окантованных мною, с моими «глубокими уважениями», и возвращался с пустыми руками, принося от мистера Фэрли «искренние приветы», «тысячу извинений и тысячу благодарностей» вместе с неизменным сожалением, что по состоянию здоровья мистер Фэрли по-прежнему должен оставаться одиноким узником в своих покоях. Нельзя было придумать лучшей системы, наиболее приятно устраивавшей обе стороны. Трудно сказать, кто из нас при этом чувствовал больше благодарности к больным нервам мистера Фэрли. Я немедленно написал ему письмо в выражениях самых почтительных, ясных и кратких. Спустя полчаса мне вручили ответ. Он был написан изысканно-правильным почерком, лиловыми чернилами на гладкой, как слоновая кость, и плотной, как картон, атласной бумаге. Ответ гласил: «От мистера Фэрли привет мистеру Хартрайту. Мистер Фэрли не может выразить (по состоянию своего здоровья), до какой степени он удивлен и огорчен просьбой мистера Хартрайта. Мистер Фэрли не деловой человек, но он посоветовался со своим дворецким, и это лицо, будучи деловым человеком, поддерживает мнение мистера Фэрли, что ходатайство мистера Хартрайта о разрешении нарушить договор не может быть оправдано решительно ничем, разве только вопросом жизни или смерти. Если бы высокое чувство преклонения перед искусством и его служителями, составляющее единственное утешение и отраду мучительного существования мистера Фэрли, могло быть поколеблено, то нынешние действия мистера Хартрайта поколебали бы его. Этого не произошло. Чувства эти остались незыблемыми — они изменились только в отношении самого мистера Хартрайта. Высказав свое мнение в той малой мере, в которой это позволяют сделать невыносимые муки, причиняемые ему нервами, мистеру Фэрли ничего не остается добавить по поводу крайне непристойного домогательства, врученного ему. Ввиду болезненного состояния мистера Фэрли ему необходим полнейший покой, как душевный, так и телесный, а посему он не потерпит, чтобы мистер Хартрайт нарушал сей покой дальнейшим пребыванием в его доме при обстоятельствах столь раздражающего свойства для обеих сторон. Сообразно с этим мистер Фэрли, желая оградить свое спокойствие, отказывается от своих прав на мистера Хартрайта и уведомляет его, что он волен оставить его дом!» Я прочитал письмо и отложил его в сторону вместе с другими бумагами. Было время, когда меня оскорбила бы его дерзость. Но теперь я отнесся к нему просто как к увольнению в письменной форме. Я больше не думал о нем; оно моментально испарилось у меня из памяти, когда я спустился в столовую и сказал мисс Голкомб, что готов идти с ней на ферму. — Мистер Фэрли удовлетворил вашу просьбу? — спросила она, когда мы вышли из дому. — Он разрешил мне уехать, мисс Голкомб. Она быстро взглянула на меня и впервые за все время нашего знакомства по собственному почину взяла меня под руку. Никакие слова не выразили бы с большей деликатностью, что она понимала, в каких выражениях мне давали отставку, и сочувствовала мне не как человек, стоявший выше меня на общественной лестнице, но как друг. Меня не оскорбила дерзость этого мужского письма, но глубоко тронула подкупающая женская доброта. По пути к ферме мы условились, что мисс Голкомб войдет в дом одна, а я подожду ее неподалеку. Мы решили поступить так, боясь, что мое присутствие, после того что произошло вчера вечером на кладбище, испугает Анну Катерик и она отнесется подозрительно к совершенно незнакомой ей даме. Мисс Голкомб оставила меня, желая сначала поговорить с женой фермера, не сомневаясь в ее дружеской помощи. Я думал, что пробуду один довольно долго. К моему удивлению, не прошло и пяти минут, как мисс Голкомб вернулась. — Анна Катерик отказалась повидать вас? — спросил я изумленно. — Анна Катерик уехала, — отвечала мисс Голкомб. — Уехала! — Да, с миссис Клеменс. Они обе уехали рано утром, в восемь часов. Я молчал. Я чувствовал, что наша единственная возможность выяснить что-либо исчезла вместе с ними. — Миссис Тодд знает о своих гостях не больше, чем я, — продолжала мисс Голкомб, — и она тоже, как и я, в полном недоумении. Вчера, после того как они расстались с вами, они благополучно вернулись домой и, как обычно, провели вечер с семьей мистера Тодда. Однако перед самым, ужином Анна Катерик напугала всех, упав в обморок. С ней и раньше, в первый день ее приезда на ферму, был обморок, но не столь глубокий, и миссис Тодд объясняла его тогда тем, что Анну Катерик, очевидно, потрясла какая-то новость, вычитанная ею в местной газете, которую Анна взяла со стола и принялась читать за минуту или две до того, как ей сделалось дурно. — Знает ли миссис Тодд, что именно так потрясло Анну? — Нет, — отвечала мисс Голкомб. — Она просмотрела газету и ничего особенного не нашла. Я все же захотела просмотреть ее сама и на первой же странице обнаружила, что редактор за недостатком новостей перепечатал ряд заметок из отдела великосветской хроники одной лондонской газеты; среди них было сообщение о предстоящем браке моей сестры. Я сразу же поняла, что это и взволновало Анну Катерик. Очевидно, это сообщение и побудило ее написать анонимное письмо, переданное нам на следующий день. — В этом нет никакого сомнения. Но чем был вызван ее вчерашний обморок? — Неизвестно. Причина совершенно непонятна. В комнате никого чужого не было. Единственным гостем была наша молочница, одна из дочерей мистера Тодда, как я вам уже говорила. Разговор шел о местных новостях и сплетнях. Вдруг Анна вскрикнула и побелела как полотно, по-видимому, без всякой причины. Ее отнесли наверх, и миссис Клеменс осталась при ней. Слышно было, как они еще долго разговаривали, после того как все уже легли спать. Рано утром миссис Клеменс отвела миссис Тодд в сторону и чрезвычайно удивила ее, заявив, что они должны немедленно уехать. В объяснение она сказала, что серьезнейшая причина заставляет Анну Катерик покинуть Лиммеридж, но не по вине кого-либо из обитателей фермы. Невозможно было заставить миссис Клеменс быть более вразумительной. Она лишь качала головой и твердила, что просит ради спокойствия Анны Катерик ни о чем ее не расспрашивать. По-видимому, сама серьезно встревоженная, она повторяла, что Анне необходимо уехать, что она должна ехать вместе с ней и что они вынуждены скрыть, куда они едут. Я избавлю вас от рассказа о возражениях и доводах гостеприимной миссис Тодд. Кончилось все тем, что она сама отвезла их на ближайшую станцию часа три спустя. По дороге она тщетно пыталась добиться, чтобы они объяснили ей, в чем дело. Она высадила их у самой станции, обидевшись и рассердившись на них до такой степени за внезапный отъезд и отказ поделиться с ней, что в сердцах уехала, даже не попрощавшись с ними. Вот и все. Вспомните, мистер Хартрайт, и скажите мне, может быть, вчера вечером на кладбище что-нибудь случилось, чем можно объяснить непонятный отъезд этих двух женщин? — Сначала, мисс Голкомб, я хочу понять причину обморока Анны Катерик, который так встревожил всех на ферме. Это случилось много часов спустя после того, как мы расстались, и когда прошло уже достаточно времени, чтобы то сильное волнение, которое я имел несчастье причинить ей, утихло и успокоилось. Расспросили ли вы о сплетнях, которые передавала молочница, когда Анне стало дурно? — Да. Но сама миссис Тодд не слышала этого разговора за домашними делами. Она могла только сказать мне, что это были «просто новости», очевидно, подразумевая, что они, по обыкновению, толковали о своих делах. — Возможно, у молочницы память лучше, чем у ее матери, — сказал я. — Думаю, будет правильнее вам самой поговорить с девушкой, как только мы вернемся. Мое предложение было принято и приведено в исполнение сразу же по возвращении. Мисс Голкомб повела меня в помещения для прислуги, и мы застали девушку в молочной. Она, засучив рукава, чистила большой бидон от молока и что-то беззаботно напевала. — Я привела джентльмена посмотреть вашу молочную, Ганна, — сказала мисс Голкомб. — Ведь это одна из достопримечательностей нашего дома, которая делает вам честь. Девушка покраснела, сделала книксен и застенчиво сказала, что прилагает все силы, чтобы все было в чистоте и порядке. — Мы только что вернулись с фермы, — продолжала мисс Голкомб. — Вы вчера были там, я слышала, и застали дома гостей? — Да, мисс. — Мне сказали, что с одной из них стало дурно. Разве было сказано что-нибудь, что могло бы расстроить или напугать ее? Ведь вы ни о чем страшном не говорили, нет? — О нет, мисс, — смеясь, отвечала девушка, — мы с сестрой только обменивались всякими новостями. — Ваша сестра рассказывала о ферме? — Да, мисс. — А вы рассказывали про Лиммеридж? — Да, мисс. Я уверена, что не было ничего такого, что могло бы испугать бедняжку. Как раз когда она упала, рассказывала я. Я так испугалась, мисс, — я ведь никогда не падаю в обморок. Прежде чем мы успели задать ей еще вопрос, ее позвали принять корзину яиц. Она вышла, и я шепнул мисс Голкомб: — Спросите, не говорила ли она вчера о том, что в Лиммеридже ждут гостей. Мисс Голкомб взглядом дала мне понять, что ей все ясно, и, как только девушка вернулась, спросила ее. — О да, мисс, говорила, — чистосердечно ответила девушка. — И о том, что в Лиммеридже ждут гостей, и о том, что корова-пеструшка заболела. Вот и все новости, какие были у меня для моих родных. — Вы сказали, кого именно мы ждем? Сказали, что сэр Персиваль Глайд приедет в понедельник? — Да, мисс. Я сказала, что ждут сэра Персиваля Глайда. Надеюсь, ничего плохого я не сделала? — О нет… Пойдемте, мистер Хартрайт. Если мы будем продолжать отвлекать ее разговорами, Ганна решит, что мы явились с намерением мешать ей работать. Как только мы остались одни, мы посмотрели друг на друга. — Вы все еще сомневаетесь, мисс Голкомб? — Сэру Персивалю Глайду придется рассеять мои сомнения, или Лора Фэрли никогда не станет его женой. XV Подойдя к подъезду, мы увидели, что по аллее к дому приближается кабриолет. Мисс Голкомб подождала, пока экипаж не подъехал, и подошла пожать руку пожилому человеку, бодро выскочившему из кабриолета, как только спустили ступеньки. Приехал мистер Гилмор. Когда нас представили друг другу, я стал рассматривать его с интересом, который мне трудно было скрыть. Ему предстояло остаться в Лиммеридже после моего отъезда, выслушать объяснение сэра Персиваля Глайда и своим советом помочь мисс Голкомб прийти к определенному решению. Он должен был ждать выяснения вопроса о браке и в том случае, если вопрос будет решен положительно, составить своей рукой брачный контракт, который бесповоротно свяжет судьбу мисс Фэрли с сэром Персивалем Глайдом. Даже в ту пору, когда я не знал того, что знаю теперь, я смотрел на поверенного с интересом, какого никогда раньше не чувствовал ни к одному из незнакомых мне смертных. Внешне мистер Гилмор был полной противоположностью нашему обычному представлению о старых юристах. У него был цветущий вид, седые длинные, аккуратно причесанные волосы; черный сюртук его, жилет и брюки сидели на нем безукоризненно; белый галстук был тщательно завязан, и его светло-лиловые перчатки могли бы смело красоваться на руках какого-нибудь модного священнослужителя без страха и упрека. Его манеры и речь отличались отменной светскостью и изысканностью старой школы, а также остроумием и находчивостью человека, по своей профессии обязанного быть всегда начеку и во всеоружии. Великолепное здоровье и прекрасные виды на будущее для начала, а затем безоблачная карьера добропорядочного человека, приятная, деятельная, почтенная старость — вот мое впечатление в целом от мистера Гилмора. Справедливости ради надо отметить, что чем дольше и лучше узнавал я его, тем сильнее утверждался в этом мнении. Я оставил старого джентльмена и мисс Голкомб у дверей дома, чтобы мое присутствие не помешало их разговору о делах семьи Фэрли. Они прошли в гостиную, а я снова спустился по ступенькам подъезда, чтобы побродить по саду. Часы моего пребывания в Лиммеридже были сочтены; мой отъезд назавтра был бесповоротно решен; мое участие в расследовании по поводу анонимного письма было закончено. Я не причинил бы никакого вреда никому, кроме самого себя, — на то короткое время, которое оставалось мне, — дав волю своему чувству и освободив его от того холодного, жестокого запрета, который мне пришлось наложить на него. Я хотел попрощаться с теми местами, которые были свидетелями быстротечных мгновений моего счастья и моей любви. Я машинально свернул на дорожку, проходившую под окнами моей комнаты, на ту аллею, где вчера она гуляла со своей собачкой, и пошел по милым следам — до калитки, ведущей в сад, где цвели ее розы. Осень уже угрюмо обнажила его. Цветы, которые она учила меня различать по именам, те цветы, которые я учил ее рисовать, увяли, и маленькие дорожки среди клумб были мокры от дождя. Я прошел по аллее, где мы вместе вдыхали теплое благоухание августовских вечеров, где мы вместе любовались мириадами комбинаций света и тени у наших ног. Со стонущих веток вокруг меня осыпались листья, и запах осенней гнили преследовал меня. Я был уже за садом и шел по тропинке, подымавшейся на ближайший холм. Лежавшее поодаль старое дерево, на котором мы часто отдыхали, было пропитано сыростью; места, где под обломками камня гнездились папоротники, которые я, бывало, рисовал для нее, превратились в лужи стоячей воды, стынущей вокруг островков из мокрой сорной травы. Я взошел на вершину холма и поглядел на просторы, которыми мы любовались так часто в те счастливые дни. Все было голо и серо, все выглядело совсем иным, чем было в моей памяти. Солнечные лучи ее присутствия уже не грели меня; очарованье ее голоса не пленяло моего слуха. На том месте, откуда я сейчас глядел вниз, она рассказывала мне о своем отце, о том, как горячо они любили друг друга и как она до сих пор тосковала, когда входила в его комнаты или занималась чем-то, что напоминало ей о нем. Разве вид, открывшийся с холма, где я стоял в полном одиночестве, был похож на тот, которым я любовался, слушая ее рассказы? Я отвернулся и спустился вниз, через равнину, через дюны, к берегу моря. Там, где однажды она задумчиво рисовала какие-то фигуры на песке кончиком своего зонтика, волны, бешено гонимые прибоем, нескончаемой чередой высоко вздымали свои белые пенистые гребни. Ветер и волны давно стерли ее следы на песке там, где, бывало, мы сидели рядом и она расспрашивала меня обо мне и моей семье, задавала мне подробные, чисто женские вопросы о матушке и сестре и простодушно гадала, покину ли я когда-нибудь свое одинокое жилье и буду ли иметь свою семью и угол. Я смотрел на безграничный однообразный водный простор, и берег, где мы проводили вместе солнечные часы нашего досуга, был мне чужим, будто я стоял на берегах незнакомой земли. Безмолвное уныние окружающего наполнило мое сердце холодом. Я вернулся к дому и саду, где следы ее присутствия были на каждом повороте дорожек, где все говорило о ней. Неподалеку от террасы я встретил мистера Гилмора. По-видимому, он искал меня, ибо ускорил свои шаги, заметив мое появление. Мое настроение не располагало меня к встрече с чужим человеком. Но она была неизбежной, и я покорился с намерением извлечь из этой встречи как можно больше пользы. — Именно вас я и хочу повидать, — промолвил старый поверенный. — Мне надо сказать вам два слова, мой дорогой сэр, и, если вы не возражаете, я воспользуюсь представившимся мне случаем. Выражаясь яснее, мисс Голкомб и я говорили о семейных делах, из-за которых я здесь, и, естественно, она должна была коснуться неприятных обстоятельств, связанных с анонимным письмом. Она рассказала мне об участии, которое вы так усердно и добросовестно принимали в этом деле. Я понимаю, что это дает вам полное право интересоваться тем, как будет продолжено начатое вами расследование. Вам, конечно, хочется, чтобы оно было передано в надежные руки. Дорогой сэр, будьте покойны — оно будет в моих руках. — Конечно, вы гораздо лучше меня можете посоветовать, как надо действовать, мистер Гилмор. Не будет ли нескромным с моей стороны, если я спрошу, что вы думаете предпринять? — Я уже составил себе план действий, мистер Хартрайт, — по мере возможности. Я думаю послать копию анонимного письма с изложением всех сопутствующих ему обстоятельств человеку, которого я немного знаю: поверенному сэра Персиваля Глайда. Подлинник я оставил у себя, чтобы показать его сэру Персивалю, как только он приедет. Я также принял меры к тому, чтобы выследить обеих женщин, и послал одного из слуг — верного человека — на станцию выяснить, куда они направились. Ему даны деньги и велено последовать за ними, если он их разыщет или обнаружит их следы. Вот все, что мы можем предпринять до приезда сэра Персиваля. Лично я не сомневаюсь, что все объяснения, которых можно ожидать от джентльмена и честного человека, он представит нам с готовностью. Сэр Персиваль занимает очень высокое положение, сэр, — превосходное общественное положение, безупречная репутация. Я не сомневаюсь в результатах. Рад, что могу это сказать — за него я вполне спокоен. Подобные случаи постоянно встречаются в моей практике: анонимные письма, погибшие женщины — прискорбные явления нашего общественного строя. Я не отрицаю, что в данном деле есть свои особенности и осложнения, но сам случай, к прискорбию, банален, весьма банален. — К сожалению, мистер Гилмор, я не разделяю ваших взглядов на это дело. — Вот именно, дорогой сэр, вот именно. Я стар — и у меня практическая точка зрения. Вы молоды — и у вас романтическая точка зрения. Не будем спорить о наших взглядах. По роду моей профессии я постоянно живу среди словопрений, мистер Хартрайт, и всегда рад, когда могу избежать их, как делаю это сейчас. Подождем и посмотрим, как развернутся события, — да, да, да, подождем и посмотрим, как развернутся события. Прелестное место! Хорошая охота? Впрочем, вряд ли. Насколько мне известно, мистер Фэрли не устраивал на своих землях охотничьего заповедника. Все же прелестное место и премилые люди. Вы рисуете и пишете акварелью, как я слышал? Завидный талант! В каком стиле? Мы начали разговор на общие темы, вернее мистер Гилмор говорил, а я слушал. Но мои мысли были далеки от него и от тех предметов, на которые он изливал свое красноречие. Моя одинокая прогулка в течение последних двух часов возымела свое действие: мне хотелось теперь как можно скорее уехать из Лиммериджа. Зачем было продолжать эту пытку прощанья? Кому я был нужен здесь? Кому могли понадобиться мои услуги? В моем дальнейшем пребывании в Кумберленде не было никакой необходимости, час отъезда не был установлен моим хозяином. Почему бы не покончить со всем этим сразу? Я решил, что пора кончать. Оставалось еще несколько часов до темноты — откладывать мой отъезд в Лондон было ни к чему. Воспользовавшись первым предлогом, чтобы извиниться перед мистером Гилмором, я вернулся в дом. На пути в мою комнату я встретил мисс Голкомб. По моей поспешности она заметила, что я что-то задумал, и спросила, что случилось. Я объяснил ей причины, побуждавшие меня ускорить мой отъезд, рассказал все в точности так, как рассказал об этом здесь. — Нет, нет, — сказала она задушевно и серьезно. — Уезжайте как друг, откушайте с нами еще раз. Оставайтесь и пообедайте с нами. Оставайтесь и помогите нам провести наш последний вечер так же приятно, как мы провели с вами первый, если только это возможно. Это мое приглашение, приглашение миссис Вэзи… — Она замялась немного и продолжала: — А также приглашение Лоры. Я обещал задержаться. Видит бог, у меня не было желания оставлять по себе печальную память в ком бы то ни было. Самым приятным местом для меня до обеденного звонка была моя собственная комната. Я просидел там до обеда, а затем сошел вниз. В течение целого дня я не говорил с мисс Фэрли и даже не видел ее. Первая встреча за весь день была тяжелым испытанием как для нее, так и для меня. Она тоже изо всех сил старалась, чтобы этот последний вечер был похож на наши прежние невозвратные золотые вечера. Она надела платье, которое мне нравилось больше других ее платьев, — из темно-синего шелка, просто и изысканно отделанное старинными кружевами. Она подошла ко мне с прежней приветливостью и подала мне руку с прежним прямодушием. Ее холодные пальцы дрожали в моей руке, на бледных щеках горели алые пятна, она пыталась улыбнуться, но улыбка угасла на ее устах, когда я взглянул на нее. Все говорило о том, каких усилий ей стоило казаться спокойной. Сердце мое и так принадлежало ей, но если б это было возможно, я полюбил бы ее с этой минуты еще сильнее, чем прежде. Мистер Гилмор очень выручил нас. Он был в превосходном настроении и занимал нас разговорами с неослабевающим воодушевлением. Мисс Голкомб отважно вторила ему, и я делал все возможное, чтобы следовать ее примеру. Нежные голубые глаза, выражение которых я так хорошо изучил, умоляюще посмотрели на меня, когда мы садились за стол. «Помогите моей сестре, — казалось, говорил ее встревоженный взгляд, — помогите ей, и вы поможете мне». Внешне мы все выглядели за обедом вполне довольными и спокойными. Когда дамы поднялись из-за стола и мы с мистером Гилмором остались одни в столовой, новое небольшое событие заняло наше внимание и дало мне возможность успокоиться и помолчать в течение нескольких минут. Слуга, которого послали в погоню за Анной Катерик и ее подругой, вернулся и пришел в столовую с докладом. — Ну, — сказал мистер Гилмор, — что вы разузнали? — Я выяснил, сэр, что эти женщины взяли билеты на здешней станции до Карлайля, — отвечал слуга. — Узнав об этом, вы, конечно, отправились в Карлайль? — Да, сэр. Но должен, к сожалению, признаться, что они как в воду канули, и я больше ничего о них не мог разузнать. — Вы спрашивали в Карлайле, на станции? — Да, сэр. — И на постоялых дворах? — Да, сэр. — И оставили в полицейском участке заявление, которое я дал вам? — Оставил, сэр. — Ну что ж, друг мой, вы сделали все, что могли, и я сделал все, что мог; оставим пока это дело… Наши козыри биты, мистер Хартрайт, — продолжал, обращаясь ко мне, старый джентльмен, когда слуга удалился. — На сегодня женщины перехитрили нас и расстроили наши планы. Нам теперь остается только подождать до следующего понедельника, когда приедет сэр Персиваль Глайд… Не налить ли вам еще вина? Хороший портвейн! Доброе, крепкое, старое вино. Хотя в моем погребе есть и получше. Мы вернулись в гостиную, где я проводил счастливейшие вечера моей жизни и где был теперь в последний раз. С тех пор как похолодало и дни стали короче, гостиная выглядела совсем по-иному. Стеклянная дверь на террасу была закрыта и завешена плотными портьерами. Вместо мягкого света сумерек, при котором мы, бывало, сидели, яркий свет лампы слепил теперь глаза. Все стало иным, и внутри и снаружи, все изменилось. Мисс Голкомб и мистер Гилмор сели за карточный стол, миссис Вэзи — в свое обычное кресло. Они могли располагать собой как хотели в этот вечер; тем сильнее чувствовал я свою скованность. Я видел, как мисс Фэрли медлила у рояля. Раньше для меня было так естественно подойти к ней. Теперь я был в нерешительности и не знал, к кому обратиться и что делать. Мисс Фэрли быстро взглянула на меня, взяла ноты с пюпитра и подошла ко мне. — Не сыграть ли вам какую-нибудь из мелодий Моцарта, которые вам так нравились? — спросила она смущенно, открывая ноты и опустив глаза. Прежде чем я успел поблагодарить ее, она поспешно вернулась к роялю. Стул подле него, на котором я, бывало, сидел, теперь никем не был занят. Она взяла несколько аккордов, взглянула на меня и посмотрела в ноты. — Не сядете ли вы на ваше старое место? — спросила она отрывисто и тихо. — Да, я посижу здесь на прощанье, — ответил я. Она ничего не сказала. С сосредоточенным вниманием она разглядывала ноты, которые знала наизусть, которые играла столько раз в минувшие дни. Я понял, что она слышала мой ответ, понял, что она чувствует мое присутствие рядом с нею, когда увидел, как алые пятна на ее щеках погасли и лицо ее побледнело. — Мне очень жаль, что вы уезжаете, — почти прошептала она, все пристальнее вглядываясь в ноты. Пальцы ее летали по клавишам со странной лихорадочной энергией, которой я раньше не замечал в ее игре. — Я буду помнить эти добрые слова, мисс Фэрли, спустя долгое время после того, как пройдет завтрашний день. Ее лицо побледнело еще больше, и она почти совсем отвернулась от меня. — Не говорите о завтрашнем дне, — сказала она тихо. — Пусть музыка говорит с нами сегодня вечером языком более выразительным, чем наш. Губы ее задрожали, с них слетел легкий вздох, который она напрасно старалась заглушить. Ее пальцы нерешительно скользнули по клавишам, прозвучала фальшивая нота, она хотела поправиться, сбилась и бросила играть. Мисс Голкомб и мистер Гилмор удивленно подняли головы от карт, за которыми они сидели. Даже миссис Вэзи, дремавшая в кресле, проснулась от внезапной тишины и осведомилась, что случилось. — Вы играете в вист, мистер Хартрайт? — спросила мисс Голкомб, значительно посмотрев на мой стул. Я понял ее намек, я знал, что она права. Я сейчас же встал, чтобы подойти к карточному столу. Когда я отошел от рояля, мисс Фэрли перевернула нотную страницу и снова прикоснулась к клавишам, уже более уверенной рукой. — Все-таки я сыграю это, — сказала она с каким-то восторгом, — я сыграю это в последний раз! — Прошу вас, миссис Вэзи, — сказала мисс Голкомб, — мистеру Гилмору и мне надоело играть в экарте, — будьте партнером мистера Хартрайта в висте. Старый адвокат насмешливо улыбнулся. Он выигрывал и как раз в это время предъявил короля. Внезапную перемену карточной игры он, очевидно, приписал тому, что дама не желала проигрывать. В течение остального вечера мисс Фэрли не проронила ни слова, не бросила на меня ни единого взгляда. Она сидела за роялем, а я за карточным столом. Она играла непрерывно — играла так, будто искала в музыке спасения от самой себя. Временами пальцы ее касались клавиш с томительной любовью, с мягкой, замирающей нежностью, невыразимо прекрасной и печальной для слуха, временами они изменяли ей или торопились по клавишам механически, как если бы играть было им в тягость. И все же, как ни менялось то выражение, которое они передавали в музыке, они повиновались ей, не ослабевая ни на минуту. Она поднялась из-за рояля, только когда мы все встали, чтобы пожелать друг другу спокойной ночи. Миссис Вэзи была ближе всех к двери — и первая пожала мне руку. — Я больше не увижу вас, мистер Хартрайт, — сказала старая дама. — Я искренне сожалею, что вы уезжаете. Вы всегда были очень добры и внимательны ко мне, а я, как старая женщина, ценю доброту и внимание. Желаю вам всего наилучшего, сэр, желаю вам на прощанье счастья. Следующим был мистер Гилмор. — Надеюсь, мы будем иметь возможность продолжить наше знакомство в будущем, мистер Хартрайт. Вам понятно, что то небольшое дело находится в верных руках? Да, да, конечно. Бог мой, как холодно! Не буду задерживать вас у дверей. Счастливого пути, дорогой сэр, бон вояж, как говорят французы. Подошла мисс Голкомб. — Завтра утром, в половине восьмого, — а потом прибавила шепотом: — Я видела и слышала больше, чем вы думаете. Ваше поведение сегодня вечером сделало меня вашим другом на всю жизнь. Мисс Фэрли была последней. Я боялся, что взгляд мой выдаст меня, и старался не смотреть на нее, когда взял ее руку в свою, думая о завтрашнем дне. — Я уеду рано утром, — сказал я, — уеду, мисс Фэрли, прежде, чем вы… — Нет, нет, — быстро перебила она, — не прежде, чем я встану. Я спущусь к завтраку с Мэриан. Я не настолько неблагодарна, чтобы забыть последние три месяца… Голос изменил ей, рука ее тихо пожала мою и сразу отпустила. Не успел я сказать «доброй ночи», как она уже ушла. Я быстро приближаюсь к концу моего рассказа, приближаюсь так же неизбежно, как наступил рассвет моего последнего утра в Лиммеридже. Не было еще и половины восьмого, когда я спустился вниз, но обе они уже сидели за столом и ждали меня. В холоде, при тусклом освещении, в унылом утреннем безмолвии дома мы все трое сели за стол и старались есть, старались говорить. Но наши усилия были тщетны, и я встал, чтобы положить этому конец. Когда я протянул руку и мисс Голкомб, стоявшая ближе ко мне, взяла ее, мисс Фэрли отвернулась и поспешно вышла из комнаты. — Так лучше, — сказала мисс Голкомб, когда дверь закрылась. — Так лучше и для нее и для вас. С минуту я не мог говорить. Тяжко было потерять ее без единого слова, без единого взгляда на прощанье. Я справился со своим волнением и постарался попрощаться с мисс Голкомб в подобающих выражениях, но слова, которые теснились во мне, свелись к единственной фразе: «Заслуживаю ли я, чтобы вы написали мне?» — вот было все, что я мог сказать. — Вы по достоинству заслужили все, что я хотела бы для вас сделать, пока мы оба живы. Чем бы все это ни кончилось, вы будете об этом знать. — И если когда-нибудь я смогу чем-то помочь вам, пусть через много лет, после того как изгладится память о моей дерзости и моем безрассудстве… Я был не в силах продолжать. Голос мой упал, глаза были влажны… Она схватила мои руки, пожала их крепко, уверенно, по-мужски, черные глаза ее сверкнули, щеки запылали, энергичное лицо ее просияло и сделалось прекрасным, озарившись внутренним светом великодушного сочувствия. — Я полагаюсь на вас, и, если мы будем нуждаться в помощи, я позову вас как моего друга и ее друга, как моего и ее брата. — Она остановилась, подошла ближе — смелая, благородная женщина, по-сестрински дотронулась губами до моего лба и назвала меня по имени. — Да благославит вас бог, Уолтер! — сказала она. — Подождите здесь и успокойтесь. Для вашей же пользы мне лучше уйти. Я посмотрю с балкона, как вы будете уезжать. Она удалилась. Я подошел к окну, за которым не было ничего, кроме унылой осенней пустоты. Я должен был взять себя в руки, прежде чем навсегда покинуть эту комнату. Не прошло и минуты, как вдруг дверь тихо отворилась, и я услышал шелест женского платья. Сердце мое забилось, я обернулся. Из глубины комнаты ко мне шла мисс Фэрли. Когда наши взгляды встретились и она поняла, что мы одни, она с минуту постояла в нерешительности. Потом с мужеством, которое женщины так редко проявляют в малых испытаниях и так часто — в больших, она подошла ко мне, бледная и странно тихая, пряча что-то в складках своего платья. — Я пошла в гостиную, — сказала она, — чтобы взять это. Пусть это напомнит вам о пребывании у нас и о друзьях, которых вы здесь оставляете. Вы говорили мне, что я делаю успехи, и я подумала, что вам… Она отвернула лицо и протянула мне свой рисунок — маленький летний домик, где мы встретились в первый раз. Рисунок дрожал в ее руке и задрожал в моей, когда я взял его. Я боялся выдать свое чувство и только ответил: — Я никогда с ним не расстанусь. Самым дорогим моим сокровищем на всю жизнь будет этот рисунок. Я благодарю вас за него, я благодарю вас за то, что вы не дали мне уехать, не попрощавшись с вами. — О, — сказала она простодушно, — могла ли я не попрощаться с вами после того, как мы провели вместе столько счастливых дней!.. — Эти дни не вернутся никогда, мисс Фэрли, наши дороги в жизни лежат так далеко друг от друга. Но если когда-нибудь настанет время, когда преданность моего сердца и все силы мои смогут дать вам хоть минутное счастье или уберечь вас от минутного горя, вспомните о бедном учителе рисования. Мисс Голкомб обещала позвать меня — вы мне тоже это обещаете? В ее нежных глазах сквозь слезы тускло мерцала печаль расставания. — Я обещаю, — проговорила она прерывающимся голосом. — О, не смотрите на меня так! Я обещаю от всего сердца! Я протянул ей руку: — У вас много друзей, которые любят вас, мисс Фэрли. И все, кто любит вас, надеются, что вы будете счастливы. Можно ли сказать вам, что и я надеюсь на это? Слезы градом катились по ее щекам. Одной рукой она оперлась на стол и протянула мне другую. Я взял ее, пожал крепко, голова моя склонилась к ее руке, слезы упали на нее, губы прижались к ней — не с любовью, о нет! — в эту последнюю минуту не с любовью, но с самозабвением отчаяния. — Ради бога, оставьте меня, — слабо прошептала она. Эти умоляющие слова открыли мне тайну ее сердца. Я не имел права слышать их, не имел права ответить на них. Во имя ее святой беззащитности эти слова заставляли меня немедленно уйти. Все было кончено. Я выпустил ее руку из своей. Я ничего не сказал больше. Слезы, мои слезы, скрыли ее от меня, я смахнул их, чтобы взглянуть на нее в последний раз. Она упала в кресло, положила руки на стол и устало опустила на них голову. Последний прощальный взгляд — и дверь за мной закрылась, пучина разлуки разверзлась между нами — образ Лоры Фэрли стал памятью прошлого. РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ УИНСЕНТ ГИЛМОР ИЗ ЧЕНСЕРИ-ЛЕЙН, ПОВЕРЕННЫЙ СЕМЬИ ФЭРЛИ I Я пишу эти строки по просьбе моего друга Уолтера Хартрайта. Их назначение: запечатлеть некоторые события, причинившие серьезный ущерб интересам мисс Фэрли и происшедшие уже после отъезда мистера Хартрайта из Лиммериджа. Нет нужды упоминать здесь о том, каково мое личное мнение по поводу обнародования этой достопримечательной семейной истории. Часть оной будет рассказана в моем повествовании. Мистер Хартрайт взял на себя ответственность за это обнародование, и, как будет явствовать из обстоятельств, мною описываемых, он вполне заслужил право поступать в данном случае по своему усмотрению. Дабы эта история наиболее правдивым и занимательным образом стала известна читателям, необходимо, чтобы ее рассказывали по ходу дела именно те лица, которые были непосредственно замешаны в происшедших событиях. Вот почему я появляюсь здесь в качестве рассказчика. Я присутствовал при временном пребывании сэра Персиваля Глайда в Кумберленде и принимал участие в одном важном деле, которое явилось следствием его недолгого присутствия в доме мистера Фэрли. А посему мой долг прибавить новые звенья к цепи событий и подхватить самою цепь в том месте, где на сегодняшний день мистер Хартрайт выпустил ее из рук. В пятницу второго ноября я прибыл в Лиммеридж. Я намеревался дождаться приезда сэра Персиваля. Если бы в результате его визита была назначена дата свадьбы сэра Персиваля с мисс Фэрли, я должен был, получив соответствующие указания, вернуться в Лондон и заняться составлением брачного контракта для молодой леди. Мистер Фэрли не соблаговолил принять меня в пятницу. В течение многих лет он был или, вернее, воображал себя инвалидом и посему велел передать мне, что недостаточно здоров, чтобы повидаться со мной. Первой из членов семьи, с кем я встретился, была мисс Голкомб. Она приветствовала меня у дверей дома и представила мне мистера Хартрайта, который в течение некоторого времени проживал в Лиммеридже. Мисс Фэрли я увидел только за обедом. Я огорчился, заметив, что она выглядит не столь хорошо, как раньше. Она прелестная, милая девушка, такая же внимательная и добрая, как была ее мать, но, между нами, она больше походит на своего отца. У миссис Фэрли были темные глаза и волосы. Ее старшая дочь мисс Голкомб мне ее очень напоминает. Мисс Фэрли играла нам вечером на рояле, но, по-моему, хуже, чем обычно. В вист мы сыграли всего один роббер, что было лишь профанацией этой благородной игры. Мистер Хартрайт произвел на меня весьма приятное впечатление при первом знакомстве, но вскоре я убедился, что и он не свободен от недостатков, присущих его возрасту. Теперешние молодые люди не умеют трех вещей: посидеть за вином, играть в вист и сделать даме комплимент. Мистер Хартрайт не был исключением из общего правила. Впрочем, в других отношениях даже тогда, при первом знакомстве, он показался мне скромным и весьма порядочным молодым человеком. Так прошла пятница. Я не буду говорить здесь о более серьезных вопросах, которые занимали меня в тот день: об анонимном письме к мисс Фэрли, о мерах, которые я счел нужным принять в связи с этим, и о моей полной уверенности, что сэр Персиваль Глайд с готовностью представит исчерпывающие объяснения по поводу этого неприятного случая. В субботу мистер Хартрайт уехал раньше, чем я сошел к завтраку. Мисс Фэрли весь день не выходила из своей комнаты. Мисс Голкомб, по-моему, была не в духе. Дом был уже не тот, что при мистере и миссис Филипп Фэрли. Днем я пошел погулять и повидать те места, которые впервые увидел лет тридцать назад, когда был приглашен в Лиммеридж в качестве поверенного по делам семьи. Все выглядело уже не таким, как прежде. В два часа мистер Фэрли прислал сказать, что чувствует себя достаточно хорошо, чтобы принять меня. Вот он-то как раз совсем не изменился с тех пор, как я его знал. Он, как всегда, говорил только о себе — о своих нервах, о своих замечательных древних монетах и о бесподобных офортах Рембрандта. Как только я заговорил о делах, из-за которых приехал, он закрыл глаза и заявил, что я «утомляю» его. Но я все-таки продолжал «утомлять» его, снова и снова возвращаясь к главной теме нашего разговора. Мне пришлось убедиться, что он смотрит на предстоящий брак своей племянницы как на решенный вопрос; сам он соизволил давно на него согласиться; это был выгодный брак, и лично он будет чрезвычайно рад, когда все беспокойства, связанные с этим, окажутся уже позади. Что касается брачного контракта — насчет этого я мог посоветоваться с его племянницей и почерпнуть сведения из собственного знакомства с делами семьи. Я обязан подготовить брачный контракт сам, а его роль опекуна свести до минимума. Вообще все, что он мог бы сделать, сводилось к тому, чтобы произнести «да» в нужную минуту. Во всем остальном он был готов, пальцем не пошевелив, самоотверженно пойти навстречу и мне и всем другим «с бесконечным наслаждением». Разве я не вижу, что передо мной немощный страдалец, навеки пригвожденный к одру болезни? Неужели он заслуживает, чтобы ему докучали? Нет. Так зачем же ему докучать? Если б я не был досконально знаком с делами семьи, я, вероятно, удивился бы такому полному безразличию со стороны мистера Фэрли. Но я прекрасно помнил, что мистер Фэрли холост и заинтересован в поместье и доходах с него только пожизненно. Учитывая все это, я не был ни удивлен, ни огорчен результатами нашей встречи. Мистер Фэрли вполне оправдал мои ожидания, вот и все. Воскресенье прошло очень скучно. Я получил письмо от поверенного сэра Персиваля Глайда, подтверждающее получение пересланной ему копии анонимного письма и моего заявления. Мисс Фэрли вышла к нам днем бледная и печальная. Она выглядела совсем другой, чем была раньше. Я немного поговорил с ней и попытался коснуться вопроса о сэре Персивале. Она слушала молча. Охотно поддерживая разговор на другие темы, она уклонилась от этой. Я подумал, не жалеет ли она о своей помолвке, как это часто бывает с молодыми леди, когда поздно уже отступать. Сэр Персиваль Глайд приехал в понедельник. Он показался мне весьма привлекательным и внешностью и манерами. Он выглядел несколько старше чем я ожидал; рано облысевшая спереди голова и не много утомленное лицо старили его. Но он был оживлен и подвижен, как молодой человек. Его встреча с мисс Голкомб была очаровательной — сердечной и непринужденной. Когда ему представили меня, он оказал мне такой любезный прием, что мы сразу почувствовали себя как старые знакомые. Мисс Фэрли не присутствовала, когда его встречали. Она вошла к нам минут десять спустя. Сэр Персиваль поднялся и приветствовал ее чрезвычайно учтиво. Очевидно, он был очень огорчен, что молодая леди плохо выглядит, и вел себя с ней так нежно и почтительно, с такой непритязательной деликатностью, что это делало честь как его воспитанности, так и здравому смыслу. Поэтому я никак не мог понять, почему мисс Фэрли выглядела в его присутствии смущенной и подавленной и воспользовалась первой же возможностью уйти из комнаты. Сэр Персиваль, казалось, не заметил ее сдержанности при встрече с ним и ее поспешного бегства. Пока она была с ним — он не навязывал ей своего внимания, а когда она ушла, не смутил мисс Голкомб никакими замечаниями по поводу ее ухода. За все время моего пребывания вместе с ним в Лиммеридже его такт и воспитанность всегда были на высоте. Как только мисс Фэрли покинула комнату, он сам заговорил об анонимном письме, избавив нас от этой неприятной необходимости. Он заехал в Лондон по пути из Хемпшира, повидал своего поверенного, прочитал документы, пересланные мной, и поспешил в Кумберленд, желая как можно скорее дать нам самые полные и удовлетворительные объяснения. Услышав, в каких выражениях он говорил об этом, я предложил ему прочитать подлинник письма, которое я сохранил для него. Он поблагодарил меня и отказался взглянуть на письмо, говоря, что поскольку он видел копию, то охотно оставит оригинал в наших руках. Затем он сделал нам заявление, которое было именно таким, как я ожидал. Миссис Катерик, сказал он, в прошлом оказала много услуг членам его семьи и ему самому, и потому он считал себя некоторым образом в долгу у нее. Она была несчастна вдвойне, ибо была замужем за человеком, который ее оставил, и имела ребенка, чьи умственные способности были в расстроенном состоянии с самых малых лет. После свадьбы миссис Катерик переехала в ту часть Хемпшира, которая находилась далеко от имения сэра Персиваля, но он не захотел терять ее из виду. Его хорошее отношение к этой бедной женщине в благодарность за ее преданность его семье только возросло, когда он узнал, с каким терпением и мужеством она переносила ниспосланные ей несчастья. С течением времени признаки полного расстройства рассудка ее несчастной дочери стали настолько явными, что необходимо было поместить ее под медицинский надзор. Миссис Катерик признала это необходимым сама, но в то же время в силу предрассудков, понятных в столь почтенной женщине, она ни в коем случае не хотела, чтобы ее дочь попала, как нищая, в общественную больницу. Сэр Персиваль, уважая этот предрассудок, как он вообще уважает всякое проявление независимости в людях всех классов общества, решил выразить свою благодарность за преданность миссис Катерик к его семье, взяв на себя расходы по содержанию ее дочери в прекрасной частной лечебнице. К великому огорчению и ее матери и его самого, несчастная каким-то образом узнала, что он принимал участие в ее водворении в лечебницу, и прониклась к нему неприязнью, которая дошла до лютой ненависти. Одним из последствий этой ненависти и подозрительности, принимавших у нее разные формы еще в лечебнице, было анонимное письмо, написанное ею после побега из сумасшедшего дома. Если мисс Голкомб и мистер Гилмор, которые помнят содержание анонимного письма, находят, что его объяснения нельзя считать исчерпывающими или захотели бы узнать дополнительные подробности о лечебнице (адрес он упомянул, так же как и фамилии двух докторов, давших заключение, на основании которого пациентка была принята в сумасшедший дом), он готов ответить на любой вопрос и пролить свет на любую неясность. Он исполнил свой долг в отношении несчастной, дав указания своему поверенному найти ее и снова поместить под медицинский присмотр. Он чрезвычайно желал исполнить теперь свой долг по отношению к мисс Фэрли и ее семье так же прямодушно и честно. Я был первым, кто ответил ему. Мой собственный долг был для меня ясен. В том-то и состоит красота юриспруденции, что она может оспаривать любое заявление любого человека, при каких бы обстоятельствах и в какой бы форме оно ни было сделано. Если бы мне официально предложили возбудить дело против сэра Персиваля Глайда на основании его собственного заявления, я несомненно мог бы это сделать. Но долг мой состоял не в этом. Мои обязанности в данном случае были чисто юридическими. Я должен был взвесить объяснение, только что выслушанное нами, учитывая высокое общественное положение и безупречную репутацию джентльмена, представившего нам это объяснение. Я должен был честно решить, были ли обстоятельства, изложенные сэром Персивалем, за него или против него. Лично я был глубоко убежден, что они были за него; сообразно с этим я объявил во всеуслышание, что с моей точки зрения его объяснение является бесспорно исчерпывающим. Устремив на меня серьезный взгляд, мисс Голкомб сказала со своей стороны несколько слов в том же роде, однако как-то неуверенно, что, по-моему, было не совсем уместно и оправданно. Я не могу с достоверностью сказать, заметил ли это сэр Персиваль или нет. Думаю, что заметил, ибо он снова вернулся к предмету нашей беседы, хотя с полным правом мог уже не касаться его. — Если бы я излагал все эти факты только перед мистером Гилмором, — сказал он, — я считал бы дальнейшее упоминание об этом печальном случае неуместным. Я знаю, что мистер Гилмор, как джентльмен, поверил бы мне на слово и обсуждение этой темы было бы закончено. Но с дамой я должен вести себя иначе и считаю своим долгом сделать для нее то, чего не сделал бы ни для одного мужчины: представить ей доказательства, подтверждающие истину моих слов. Вам неудобно просить у меня такие доказательства, мисс Голкомб, поэтому мой долг по отношению к вам и в особенности к мисс Фэрли самому представить их. Покорнейше прошу вас немедленно написать миссис Катерик, матери этой несчастной женщины, с просьбой подтвердить то объяснение, которое я дал вам сейчас. Я увидел, что мисс Голкомб изменилась в лице, по-видимому, ей стало неловко. Предложение сэра Персиваля, хотя он и сделал его чрезвычайно любезно, очевидно, показалось ей (как и мне) намеком, весьма тонким, что он заметил неуверенность, которая сквозила в ней несколько минут назад. — Надеюсь, сэр Персиваль, вы не настолько несправедливы ко мне, чтобы заподозрить меня в недоверии к вам? — быстро сказала она. — Конечно, нет, мисс Голкомб, я предложил сделать это только в знак моего уважения к вам. Простите ли вы мое упрямство, если я все-таки буду настаивать на своем? С этими словами он подошел к письменному столу, придвинул к нему стул и открыл ящик с письменными принадлежностями. — Прошу вас, напишите короткую записку из любезности ко мне. Это отнимет у вас всего несколько минут. Вы можете задать миссис Катерик два вопроса: была ли ее дочь помещена в сумасшедший дом с ее ведома и одобрения? Второе: заслуживало ли мое участие в этом деле ее благодарности? У мистера Гилмора уже не осталось сомнений, у вас — тоже, но успокойте мои собственные сомнения и напишите эту записку! — Вы заставляете меня уступить вашей просьбе, сэр Персиваль, хотя я предпочла бы отказать вам. — С этими словами мисс Голкомб встала со стула и подошла к письменному столу. Сэр Персиваль поблагодарил ее, подал ей перо и отошел к камину. Маленькая левретка мисс Фэрли лежала на ковре перед камином. Он протянул к ней руку и добродушно поманил собаку. — Подойди, Нина, — сказал он. — Мы с тобой помним друг друга, правда? Маленькая собачонка, трусливая, капризная, какими обычно бывают эти избалованные собачки, злобно огрызнулась на него, отпрянула от его руки, зарычала, задрожала и забилась под кушетку. Трудно предположить, чтобы такой пустяк, как прием, оказанный ему собакой, мог вывести сэра Персиваля из равновесия, однако я заметил, что он сразу же быстро отошел к окну. Возможно, временами он бывает вспыльчив. Если так, то я ему сочувствую. Я тоже иногда могу вспылить. Мисс Голкомб недолго писала записку. Закончив ее, она встала и подала ее сэру Персивалю. Он поклонился, взял записку, тут же, не читая, сложил ее, запечатал, надписал адрес и вернул ей. Это было сделано с такой учтивостью и с таким достоинством, что, право, ничего подобного я в жизни не видывал! — Вы настаиваете, чтобы я отослала письмо, сэр Персиваль? — спросила мисс Голкомб. — Умоляю вас об этом, — отвечал он. — А теперь, когда письмо написано и запечатано, разрешите задать вам один или два вопроса относительно несчастной женщины, которой оно касается. Я прочитал заявление мистера Гилмора, любезно посланное им моему поверенному, с описанием обстоятельств, при которых была установлена личность автора анонимного письма. Но есть подробности, о которых не упомянуто. Виделась ли Анна Катерик с мисс Фэрли? — Конечно, нет. — А с вами, мисс Голкомб? — Нет. — Она не видела никого из домашних, кроме некоего мистера Хартрайта, который случайно встретил ее на здешнем кладбище? — Никого больше. — Мистер Хартрайт был в Лиммеридже, кажется, в качестве учителя рисования? Он принадлежит к одному из художественных обществ? — По-моему, да, — отвечала мисс Голкомб. Он помолчал с минуту, как будто обдумывая этот ответ, а затем прибавил: — Вы выяснили, где жила Анна Катерик, когда была здесь? — Да. На ферме Тодда. — Найти ее — наш общий долг по отношению к этой несчастной, — продолжал сэр Персиваль. — Возможно, она сказала на ферме что-нибудь такое, что поможет нам узнать, где она сейчас. При случае я прогуляюсь туда и порасспрошу их. А пока что, могу ли я просить вас, мисс Голкомб, чтобы вы были столь любезны и передали мисс Фэрли мои объяснения — мне самому слишком тягостно касаться этой неприятной темы, — конечно, когда вы получите ответ от миссис Катерик. Мисс Голкомб обещала исполнить его просьбу. Он поблагодарил ее, любезно поклонился и оставил нас, чтобы отдохнуть в своих комнатах. Когда он открывал дверь, злая левретка высунула свою острую мордочку из-под кушетки и залаяла на него. — Мы хорошо потрудились, мисс Голкомб, — сказал я, когда мы остались одни. — Все хорошо, что хорошо кончается. — Да, безусловно, — отвечала она. — Я рада, что ваши опасения рассеялись. — Мои! Но после того как вы написали такое письмо, и ваши тоже, надеюсь! — О да, разве может быть иначе? Я знаю, это невозможно, но мне так хотелось бы, — продолжала она, говоря больше сама с собой, чем со мной, — чтобы Уолтер Хартрайт был еще здесь, присутствовал при этом объяснении и слышал, как мне предложили написать это письмо… Ее последние слова меня удивили и, пожалуй, даже обидели. — Мистер Хартрайт безусловно принимал самое живое участие в деле с анонимным письмом, — сказал я, — и я готов признать, что в целом он вел себя весьма осмотрительно и благоразумно, но я никак не могу понять, каким образом его присутствие могло бы изменить то впечатление, которое произвели на нас с вами слова сэра Персиваля. — Просто мне показалось… — отвечала она рассеянно. — Нет нужды спорить, мистер Гилмор. Вам лучше знать. Принимая во внимание ваш жизненный опыт, лучшего руководителя я не могла бы и желать. Мне не очень понравилось, что она явно перекладывает всю ответственность на мои плечи. Я бы не удивился, если б это сделал мистер Фэрли, но я никак не ожидал, чтобы умная и решительная мисс Голкомб стала уклоняться от того, чтобы высказать собственное мнение. — Если вас беспокоят еще какие-то сомнения, почему вы немедленно не скажете мне о них? — сказал я. — Скажите прямо: есть у вас причины не верить сэру Персивалю Глайду? — Никаких. — Может быть, что-то в его объяснении показалось вам противоречивым или несообразным? — Что я могу сказать после того, как он дал мне неопровержимое доказательство, что говорит правду? Разве у него может быть лучший свидетель, чем мать этой женщины, мистер Гилмор? — Лучшего свидетеля и быть не может, конечно. Если ответ на ваше письмо будет удовлетворительным, лично я не могу понять, каких еще объяснений мог бы требовать от сэра Персиваля любой человек, доброжелательно к нему настроенный. — В таком случае, отошлем письмо, — сказала она, вставая, чтобы выйти из комнаты. — Не будем больше говорить об этом, пока не получим ответа. Не обращайте внимания на мою неуверенность. Я могу ее объяснить только тем, что слишком тревожилась за Лору последнее время, а тревога, мистер Гилмор, может вывести из равновесия самого сильного из нас. Она поспешно вышла из комнаты. Ее обычно такой уверенный голос дрогнул на последних словах. Тонкая, горячая, страстная натура — женщина, каких редко встретишь в наш пошлый, поверхностный век. Я знал ее с юных лет, я наблюдал ее по мере того, как она росла, я видел, как она вела себя во времена разных семейных передряг, и мое длительное знакомство с ней заставляло меня тем внимательнее относиться к ее неуверенности, чего я, конечно, не сделал бы, будь на ее месте другая женщина. Я не видел никакого основания для колебаний или каких-либо сомнений, но все же мне стало чуть-чуть не по себе, и я встревожился. В молодости я бы горячился и досадовал на собственное непонятное настроение, но к старости я стал умнее и по-философски решил рассеяться, то есть пойти прогуляться. II За обедом все мы снова встретились. Сэр Персиваль был в таком безудержно веселом настроении, что я с трудом узнавал в нем того самого человека, чей спокойный такт, воспитанность и уравновешенность произвели на меня столь сильное впечатление при утреннем свидании. Он вел себя по-прежнему, мне кажется, только в отношении мисс Фэрли. Одного ее взгляда или слова было достаточно, чтобы приковать к себе его внимание и прервать самый громкий его смех, самый остроумный поток его речи. Хотя он ни разу не пытался открыто втянуть ее в разговор, он не упускал возможности сделать это как бы случайно, при малейшем поводе с ее стороны. Меня удивляло, что, хотя мисс Фэрли, по-видимому, замечала его внимание, оно ее не трогало и она оставалась безучастной. Время от времени она слегка смущалась, когда он смотрел на нее или обращался к ней, но не становилась теплее, приветливее. Знатность, богатство, прекрасное воспитание, прекрасная внешность, глубокое уважение джентльмена и преданность любящего человека, — все было смиренно положено к ее ногам и, по-видимому, понапрасну. На следующий день, во вторник, сэр Персиваль, взяв в провожатые одного из слуг, пошел утром на ферму Тодда. Его расспросы, как я узнал позднее, ни к чему не привели. По возвращении он имел беседу с мистером Фэрли, а днем ездил кататься верхом с мисс Голкомб. Вот все, что произошло за этот день. Вечер прошел как обычно. Никакой перемены ни в сэре Персивале, ни в мисс Фэрли. В среду утром произошло следующее событие — почта доставила нам ответ миссис Катерик. Я снял копию с этого документа, которую здесь и помещаю. Написано было следующее: «Сударыня, честь имею известить Вас, что я получила письмо, в котором Вы запрашиваете, была ли моя дочь Анна отдана под медицинский присмотр с моего ведома и согласия и было ли участие сэра Персиваля Глайда в этом деле таковым, чтобы заслужить мою благодарность к этому джентльмену. Прошу Вас принять мой утвердительный ответ на оба эти вопроса. Остаюсь Вашей покорной слугой Джейн-Анна Катерик». Сухо, коротко и ясно. По форме — довольно деловое письмо для женщины, по существу — полное подтверждение слов сэра Персиваля. Лучшего и желать было нельзя. Таково было мое мнение и до некоторой степени мнение мисс Голкомб. Сэр Персиваль, когда ему показали письмо, казалось, не был удивлен его сухостью и краткостью. Он сказал, что миссис Катерик немногословная женщина, здравомыслящая и прямая, но лишенная всякого воображения, которая пишет так же коротко и ясно, как и говорит. Теперь, когда мы получили ответ, следовало познакомить мисс Фэрли с объяснением сэра Персиваля. Мисс Голкомб взяла это на себя и вышла было уже из комнаты, чтобы идти к сестре, но внезапно вернулась и села рядом со мной. Я сидел в кресле и читал газету. За минуту до этого сэр Персиваль пошел осматривать конюшни, и в комнате, кроме нас, никого не было. — Мы действительно сделали все, что могли? — сказала она, теребя в руках письмо миссис Катерик. — Мы сделали все и даже больше, чем это было нужно, если мы друзья сэра Персиваля, которые знают его и верят ему, — ответил я, слегка раздосадованный тем, что ее опасения вернулись. — Но если мы враги ему и подозреваем его… — Нет, нет, об этом не может быть двух мнений! — возразила она: — Мы друзья сэра Персиваля, и, если великодушие и снисходительность заслуживают уважения, мы должны были бы восхищаться им сейчас. Вы знаете, что вчера он виделся с мистером Фэрли, а потом ездил кататься верхом со мной? — Да, я видел вас. — Сначала мы говорили об Анне и об удивительной встрече с ней мистера Хартрайта. Но вскоре мы оставили эту тему, и сэр Персиваль заговорил о своей помолвке с Лорой, проявив при этом полное бескорыстие. Он сказал, что заметил ее плохое настроение и готов отнести перемену ее отношения к нему за счет всего случившегося. Но если к этому есть более серьезные причины, он умоляет, чтобы ни мистер Фэрли, ни я ни в чем ее не принуждали. Он только просит в последний раз напомнить ей, при каких обстоятельствах состоялось их обручение и как он вел себя в продолжение всего этого времени. Если, поразмыслив над этим, она серьезно пожелает, чтобы он перестал питать надежду стать ее мужем, если она сама, своими устами скажет ему об этом, он пожертвует собой, предоставив ей полную свободу взять обратно свое обещание. — Ни один человек не мог бы сказать больше, мисс Голкомб. Я по опыту знаю, что не многие мужчины поступили бы так на его месте. Она помолчала в ответ и посмотрела на меня со странным, тревожным и скорбным выражением. — Я никого не обвиняю и ничего не подозреваю! — внезапно разразилась она. — Но я не хочу и не возьму на себя ответственность убеждать Лору в необходимости этого брака. — Именно об этом вас и просил сэр Персиваль, — возразил я с удивлением. — Он умолял вас ни к чему ее не принуждать. — И в то же время он заставляет меня делать это, передавая ей его слова. — Каким образом? — Вы знаете характер Лоры, мистер Гилмор! Если я скажу ей, что она должна вспомнить о том, как происходило ее обручение, тем самым я взываю к двум сильнейшим ее чувствам: к ее любви к отцу и к ее неизменной честности. Вы знаете, что никогда в жизни она не нарушила ни одного обещания — она стала считать себя помолвленной со времени роковой болезни своего отца. Умирая, отец взял с нее слово, что она станет женой сэра Персиваля Глайда. Признаюсь, ее точка зрения немного встревожила меня. — Вы, очевидно, хотите сказать, что, когда сэр Персиваль говорил с вами вчера, он рассчитывал именно на то, на что вы сейчас намекаете? Ее открытое, бесстрашное лицо ответило мне за нее. — Неужели вы думаете, что я хоть на минуту осталась бы в присутствии человека, которого могла бы заподозрить в такой низости? — гневно спросила она. Мне понравилось ее прямодушное негодование. По роду нашей профессии мы так часто встречаемся со злобой и так редко — с негодованием! — В таком случае, — сказал я, — простите, если я скажу на нашем юридическом языке: вы переходите границы дозволенного. Какими бы ни были последствия, но сэр Персиваль вправе ожидать, чтобы ваша сестра обстоятельно поразмыслила над своим обязательством, прежде чем нарушить его. Если ее восстановило против него это несчастное письмо, немедленно пойдите и скажите ей, что он совершенно оправдался в моих и ваших глазах. Какие еще у нее могут быть возражения против брака с ним? Чем может она объяснить свое изменившееся отношение к человеку, на брак с которым она сама дала согласие два года назад? — С точки зрения закона и рассудка, мистер Гилмор, ничем, вероятно. Если мы обе колеблемся, вы можете приписать наше странное поведение капризу, и мы постараемся как-нибудь перенести это. — С этими словами она поднялась и ушла. Когда здравомыслящая женщина уклоняется от прямого ответа на заданный ей вопрос, в девяноста девяти случаях из ста это значит, что она что-то скрывает. Я снова начал читать газету, твердо убежденный, что у мисс Голкомб и мисс Фэрли есть какой-то секрет, который они скрывают от сэра Персиваля и меня. Это было нехорошо по отношению ко мне и особенно по отношению к сэру Персивалю. Позднее в этот день мои догадки или, лучше сказать, моя уверенность подтвердилась поведением мисс Голкомб, когда мы снова встретились с нею. В сдержанных выражениях она подозрительно кратко сообщила мне о своем разговоре с мисс Фэрли. По-видимому, мисс Фэрли отнеслась совершенно спокойно к объяснению по поводу письма, но, когда мисс Голкомб начала говорить, что сэр Персиваль приехал в Лиммеридж, чтобы просить ее назначить день свадьбы, она попросила не упоминать об этом больше и дать ей повременить. Если бы сэр Персиваль согласился оставить ее сейчас в покое, она ручалась, что даст ему окончательный ответ до конца года. Она умоляла об этой отсрочке с таким жаром и волнением, что мисс Голкомб обещала сделать все от нее зависящее, чтобы помочь ей в этом. Таким образом, по настойчивой просьбе мисс Фэрли дальнейшее обсуждение вопроса о свадьбе было закончено. Эта временная отсрочка, возможно, очень устраивала молодую леди, но ставила меня в затруднительное положение. Утром я получил письмо от своего компаньона, обязывающее меня вернуться в город на следующий день. По всей вероятности, в этом году я не смог бы вторично приехать в Лиммеридж. В таком случае, если б мисс Фэрли окончательно решилась на замужество, мы с ней не увиделись бы до заключения брачного контракта, и нам пришлось бы вести переписку по поводу вопросов, которые должны были обсуждаться только устно при личном свидании. Я ничего не сказал об этих трудностях, пока с сэром Персивалем не переговорят по поводу предполагаемой отсрочки. Он был слишком любезным джентльменом, чтобы не пойти навстречу желаниям мисс Фэрли. Когда мисс Голкомб уведомила меня об этом, я сказал ей, что мне совершенно необходимо переговорить с ее сестрой до моего отъезда из Лиммериджа. Мы условились, что я повидаю мисс Фэрли на следующее утро в ее гостиной. Она не сошла к обеду и не присоединилась к нам вечером под предлогом нездоровья. По-моему, сэру Персивалю это было неприятно. На следующее утро сразу же после завтрака я поднялся в гостиную к мисс Фэрли. Бедная девушка была очень грустна и бледна, но встретила меня так ласково и приветливо, что я не смог прочитать ей нотацию, которую составил, идя наверх. Ее любимая левретка была в комнате, и я предполагал, что она станет рычать и бросаться на меня. Как это ни странно, капризная собачонка не оправдала моих опасений, прыгнув мне на колени и уткнув свою острую мордочку в мою руку, как только я опустился в кресло. — Когда вы были маленькая, дитя мое, вы часто сидели у меня на коленях, — сказал я, — а теперь ваша собачка, очевидно, решила наследовать опустевший трон после вас… Этот прелестный рисунок — ваш? — Я показал на лежавший подле нее на столе альбом, который она рассматривала, когда я вошел. На открытой странице был изображен акварелью какой-то пейзаж, отлично выполненный. О нем-то я и спросил ее. Вопрос был пустячным. Но не мог же я сразу приступить к разговору о делах! — Нет, — сказала она, смущенно отводя глаза от рисунка. — Это рисовала не я. Я помнил, что у нее с детских лет была привычка постоянно теребить в руках первую попавшуюся вещь, когда с ней кто-нибудь разговаривал. На этот раз ее рука потянулась к альбому и начала рассеянно теребить поля рисунка. Выражение грусти стало еще явственнее на ее лице. Она не смотрела ни на меня, ни на альбом. Глаза ее смущенно блуждали по комнате; по-видимому, она догадывалась, о чем я пришел говорить с ней. Увидев это, я решил приступить к делу без проволочки. — Я хочу попрощаться с вами, моя дорогая. Это одна из причин, по которой я пришел к вам сегодня, — начал я. — Я должен немедленно вернуться в Лондон, но, прежде чем уехать, я хочу переговорить с вами по поводу ваших дел. — Мне очень жаль, что вы уезжаете, мистер Гилмор, — сказала она, ласково глядя на меня. — Когда вы здесь, я вспоминаю о счастливых прошлых днях. — Надеюсь, я приеду и напомню вам об этих днях снова, — продолжал я. — Но ввиду того, что есть некоторая недоговоренность относительно вашего будущего, мне придется воспользоваться нашим сегодняшним свиданием и поговорить с вами о делах. Я ваш старый друг и поверенный и должен напомнить вам, надеюсь ничем вас не обижая, о возможности вашего брака с сэром Персивалем Глайдом. Она отдернула руку от альбома, будто обожглась о него. Она сжала руки на коленях, опустила глаза, и на лице ее отразилась подавленность, граничащая с отчаянием. — Неужели так необходимо говорить о моем замужестве? — спросила она тихо. — Необходимо коснуться этого вопроса, не задерживаясь на нем, — сказал я. — Давайте скажем просто, что вы можете выйти замуж, а можете и не выйти замуж. В первом случае я должен заранее подготовить ваш брачный контракт. Я не могу сделать этого, не посоветовавшись с вами хотя бы из вежливости. Пожалуй, у меня сегодня единственная возможность услышать лично от вас, чего вы хотели бы. Разрешите мне поэтому изложить в немногих словах теперешнее положение ваших дел и в каком они будут состоянии, если вы, предположим, выйдете замуж. Я объяснил ей назначение брачного контракта и потом с абсолютной точностью рассказал ей, каковы ее перспективы, во-первых, к моменту ее совершеннолетия, а во-вторых, после смерти ее дядюшки, подчеркивая различие между поместьем, которым она будет владеть пожизненно, и капиталом, которым сможет распоряжаться самостоятельно. Она внимательно слушала с прежним выражением подавленности, по-прежнему нервно сжимая руки на коленях. — А теперь, — закончил я, — скажите мне, что именно хотелось бы вам обусловить в брачном контракте — в том случае, если он понадобится. Конечно, с одобрения вашего опекуна и принимая во внимание, что вы еще несовершеннолетняя. Она беспокойно подвинулась на стуле, а потом вдруг очень серьезно посмотрела на меня. — Если это произойдет, — проговорила она упавшим голосом, — если я… — Если вы выйдете замуж, — пришел я ей на помощь. — Не разлучайте меня с Мэриан! — вскричала она с внезапной энергией. — О мистер Гилмор, пусть в контракте будет условие, что Мэриан останется жить со мной! При других обстоятельствах мне, может быть, показалось бы смешным это женское толкование сего делового вопроса после моего подробного объяснения, но взгляд ее и тон были таковы, что я серьезно встревожился. Ее немногие слова выдавали, как сильно она цеплялась за прошлое, — это было дурным предзнаменованием для будущего. — Вы можете очень легко частным образом договориться о том, чтобы мисс Голкомб жила с вами, — сказал я. — Вы, кажется, не поняли моего вопроса. Он касается вашего капитала и того, как вы хотите распорядиться вашими деньгами. Предположим, что, когда вы достигнете совершеннолетия, вы захотите составить завещание. Кому вы хотели бы оставить ваши деньги? — Мэриан была мне сестрой и матерью, — сказала добрая, любящая девушка, и ее прелестные голубые глаза засияли при этих словах. — Можно мне оставить их Мэриан, мистер Гилмор? — Конечно, душа моя, — отвечал я. — Но вспомните, какая это большая сумма. Вы хотите отдать все мисс Голкомб? Она заколебалась, побледнела, потом покраснела, и рука ее снова потянулась к альбому. — Не все, — сказала она, — есть еще кто-то, кроме Мэриан… — Она замолчала, и пальцы ее начали выстукивать на полях альбома какую-то любимую мелодию. — Вы хотите сказать, есть еще какой-то родственник, помимо мисс Голкомб? — подсказал я ей, видя, что она затрудняется продолжать. Лицо ее вдруг вспыхнуло, пальцы судорожно и крепко сжали альбом. — Есть еще кто-то, — сказала она, не обратив внимания на мои последние слова, хотя, по-видимому, слышала их, — есть человек, которому, наверно, было бы приятно получить что-нибудь в знак памяти. Что в этом плохого, если я умру первая… Она опять замолкла. Румянец внезапно вспыхнул на ее лице и так же быстро погас. Рука задрожала и отодвинулась от альбома. Она молча посмотрела на меня, потом отвернулась. Когда она сделала легкое движение, ее платок упал на пол, и вдруг она закрыла лицо руками. Грустно было мне, помня ее радостным, счастливым ребенком, смеющимся по целым дням, увидеть ее теперь, в расцвете юности и красоты, такой разбитой и страдающей. Огорченный до глубины души, я забыл о своем возрасте и о разнице в наших летах. Я пододвинул свое кресло, поднял ее носовой платок и тихонько отвел руки от ее лица. — Не плачьте, ангел мой, — сказал я, вытирая платком слезы, стоявшие в ее глазах, будто она была той маленькой Лорой Фэрли, которую я знал десять лет назад. Я сделал все, что мог, чтобы успокоить ее. Она положила головку на мое плечо и слабо улыбнулась мне сквозь слезы. — Простите, я не смогла удержаться от слез, — сказала она просто, — я не очень хорошо себя чувствую последнее время, ослабела и немного нервничаю; я часто плачу без причины, когда остаюсь одна. Мне лучше теперь, и я могу отвечать вам как надо, мистер Гилмор, право могу. — Нет, нет, моя дорогая, — возразил я, — будем считать, что на данное время мы закончили наш разговор. Вы сказали достаточно для того, чтобы я как можно тщательнее позаботился о ваших интересах, и мы можем поговорить об остальном когда-нибудь, при случае. Покончим теперь с делами и поговорим о чем-нибудь другом. Я начал говорить с ней на другие темы. Минут через десять настроение ее улучшилось, и я поднялся, чтобы уйти. — Приезжайте опять, — сказала она очень серьезно. — Я постараюсь стать более достойной вашего доброго отношения ко мне, если только вы опять приедете! Снова она цеплялась за прошлое в моем лице и в лице мисс Голкомб. Меня тревожило и огорчало, что она в самом начале своей жизни уже оглядывалась назад, как я — в конце моей. — Если я снова приеду, надеюсь, я застану вас в лучшем настроении, — сказал я: — более веселой и более счастливой. Да благословит вас бог, ангел мой! Вместо ответа она подставила мне щечку для поцелуя. Даже у адвокатов есть сердце, и мое немного щемило, когда я попрощался с ней. Наше свидание продолжалось не более получаса, и за этот промежуток времени она ни словом ни обмолвилась о причинах, которыми можно было бы объяснить ее непонятное отчаяние и ужас перед предстоящим замужеством. Не знаю почему и каким образом, но я был теперь на ее стороне в этом вопросе. Я вошел в комнату, считая, что сэр Персиваль Глайд имеет основание жаловаться на ее обращение с ним. Я вышел из комнаты, в глубине души желая, чтобы она поймала его на слове и взяла обратно свое обещание. Конечно, человеку в моем возрасте и с моим житейским опытом не полагалось бы колебаться так безрассудно. Я не хочу оправдываться, я могу только честно признаться, что это было так. Близился час моего отъезда. Я послал сказать мистеру Фэрли, что зайду попрощаться с ним, если ему будет угодно, но заранее прошу прощения за то, что буду вынужден торопиться. Он прислал мне в ответ записку — карандашом на полоске бумаги: «Сердечный привет и наилучшие пожелания, дорогой Гилмор. Всякая поспешность невыразимо пагубна для меня. Не забывайте о своем здоровье. До свиданья». Перед тем как уехать, мы с мисс Голкомб поговорили с глазу на глаз в течение нескольких минут. — Вы сказали Лоре все, что хотели? — спросила она. — Да, — отвечал я. — Она очень слаба и нервна. Я рад, что вы около нее, чтобы о ней позаботиться. Проницательные глаза мисс Голкомб внимательно изучали мое лицо. — Вы начинаете менять свое мнение о поведении Лоры, — сказала она. — Сегодня вы снисходительнее к ней, чем были вчера. Ни один здравомыслящий человек не будет вступать неподготовленный в словесное препирательство с женщиной. Я ответил ей: — Дайте мне знать обо всем, что произойдет. Только получив ваше письмо, я начну составлять брачный контракт. Она все еще внимательно смотрела на меня. — Мне хотелось бы, чтобы со всем этим было покончено. Покончено раз и навсегда, мистер Гилмор. Того же самого хотели бы и вы. — С этими словами она ушла. Сэр Персиваль чрезвычайно любезно проводил меня до кабриолета. — Если вы когда-нибудь будете по соседству с моим поместьем, — сказал он, — прошу не забывать, что я искренне хочу продолжать наше знакомство. Старый и верный друг этой семьи всегда будет желаннейшим гостем в любом из моих владений. Воистину неотразимый человек, любезный, внимательный, очаровательно простой и отнюдь не высокомерный, — джентльмен с головы до ног. По дороге на станцию я чувствовал, что с радостью сделал бы все в интересах сэра Персиваля Глайда — все что угодно, кроме составления брачного контракта для его будущей жены. III Прошла неделя с моего возвращения в Лондон — без всяких вестей от мисс Голкомб. Через восемь дней на моем столе среди других писем было письмо и от нее. Она извещала меня, что предложение сэра Персиваля Глайда было окончательно принято и что свадьба состоится, как он этого и хотел, еще до Нового года. По всей вероятности, это произойдет в середине декабря. В марте мисс Фэрли должен был исполниться двадцать один год. Таким образом, она становилась женой сэра Персиваля за три месяца до своего совершеннолетия. Мне не следовало ни удивляться, ни огорчаться, и тем не менее я был и удивлен и огорчен. Кроме того, я досадовал на мисс Голкомб за краткость ее письма. Все это привело к тому, что мое настроение было испорчено на целый день. В нескольких строках моя корреспондентка уведомляла меня, что сэр Персиваль уехал из Кумберленда к себе домой, в Хемпшир, а в заключение писала, что Лора весьма нуждается в перемене обстановки и поэтому решено, что мисс Голкомб повезет свою сестру к старым друзьям в Йоркшир. На этом письмо заканчивалось, без всякого объяснения относительно тех обстоятельств, которые заставили мисс Фэрли согласиться на брак с сэром Персивалем через неделю после того, как я видел ее в последний раз. Позднее мне подробно рассказали о причине этого внезапного решения. Но не буду передавать его со слов других. Все это произошло в присутствии мисс Голкомб, и, когда ее повествование придет на смену моему, она сама опишет со всеми подробностями, как именно это произошло. А пока что, прежде чем я положу перо и удалюсь с этих страниц, мой прямой долг — рассказать об одном деле, связанном с замужеством мисс Фэрли, а именно: о составлении ее брачного контракта. Нельзя объяснить значение этого документа, не осветив предварительно некоторых подробностей, касающихся материального положения невесты. Я постараюсь изложить их как можно ясней и короче, без разных технических деталей и терминов. Это весьма важно. Я предупреждаю тех, кто читает эти строки, что вопрос о наследстве мисс Фэрли играл очень серьезную роль в ее истории, и, если читатели хотят понять, как развивались дальнейшие события, им придется довериться опыту мистера Гилмора и выслушать его доклад. Наследство, на которое могла рассчитывать мисс Фэрли, было двоякого рода: недвижимая собственность, земли, которые должны были перейти к ней лишь по смерти ее дяди, и денежный капитал, который поступал в ее распоряжение по достижении ею совершеннолетия. Займемся сначала вопросом о землях. Во времена деда мисс Фэрли (назовем его мистер Фэрли-старший) наследниками Лиммериджа — ибо мистер Фэрли-старший умер, оставив трех сыновей, — были: Филипп, Фредерик и Артур Фэрли. Филипп, как старший сын, унаследовал поместье. Если бы он умер, не оставив по себе сына, поместье перешло бы ко второму брату, Фредерику. Если бы Фредерик умер, тоже не оставив по себе сына, поместье наследовал бы третий брат, Артур. Случилось так, что, когда мистер Филипп Фэрли умер, у него осталась единственная дочь, Лора, — главное действующее лицо этой истории, — и поэтому поместье перешло по закону его второму брату, Фредерику, холостяку. Третий брат, Артур, умер задолго до смерти Филиппа Фэрли, оставив сына и дочь. Сын утонул восемнадцати лет от роду в Оксфорде. Его смерть делала Лору, дочь Филиппа Фэрли, возможной наследницей поместья, которое досталось бы ей только в том случае, если б ее дядя Фредерик умер, не оставив ребенка мужского пола. Значит, если только мистер Фредерик Фэрли не женится и не оставит наследника (а ни того ни другого от него никак нельзя было ожидать), его племянница Лора должна была получить поместье после его смерти, но это необходимо отметить — только в пожизненное владение. Если бы она умерла незамужней девицей или бездетной, поместье перешло бы к ее двоюродной сестре Магдалене, дочери мистера Артура Фэрли. Если бы она, то есть Лора Фэрли, вышла замуж, обеспечив себя надлежащим брачным контрактом — иными словами, контрактом, который я намерен был для нее составить, — доход от поместья (верные три тысячи фунтов в год) при жизни был бы в ее распоряжении. Если бы она умерла раньше своего мужа, он, естественно, мог надеяться на этот доход в продолжение своей жизни. Если бы у нее родился сын, этот сын стал бы наследником Лиммериджа вместо ее двоюродной сестры Магдалены. Таким образом, женитьба на мисс Фэрли сулила сэру Персивалю после смерти мистера Фредерика Фэрли, во-первых, три тысячи фунтов в год (при жизни жены с ее разрешения, а после ее смерти — на законном основании, если он ее переживет) и, во-вторых, переход поместья Лиммеридж по наследству к его сыну, если таковой родится. Вот и все касательно недвижимого имущества или доходов от него в случае замужества мисс Фэрли. Относительно этого пункта в брачном контракте между поверенным сэра Персиваля Глайда и мной не могло возникнуть никаких разногласий или других трудностей. Рассмотрим теперь вопрос о денежном капитале, который являлся личной собственностью мисс Фэрли. Она должна была получить его к своему совершеннолетию. Эта часть ее наследства представляла сама по себе солидное состояние. Оно переходило к ней по завещанию ее отца и достигало суммы в двадцать тысяч фунтов. Помимо того, она имела еще пожизненный доход от суммы в десять тысяч фунтов. В случае ее смерти эти десять тысяч должны были перейти к ее родной тетке Элеоноре, единственной сестре ее покойного отца. Для того чтобы помочь читателю разобраться в этих семейных делах, я задержусь на минуту, чтобы объяснить, почему тетка наследовала эту сумму только по смерти племянницы. Мистер Филипп Фэрли был в прекрасных отношениях со своей сестрой Элеонорой до тех пор, пока она оставалась незамужней. Но когда, уже немолодой, она вышла замуж за одного итальянского джентльмена, по фамилии Фоско, правильнее сказать — за знатного итальянца, ибо он носил титул графа, — мистер Фэрли так нетерпимо отнесся к ее замужеству, что порвал с ней все отношения и даже вычеркнул ее имя из своего завещания. Остальные члены семьи сочли его отрицательное отношение к браку сестры более или менее необоснованным. Граф Фоско, хоть и не богатый человек, был все же отнюдь не нищий искатель приключений. Он имел небольшой, но приличный собственный доход, много лет жил в Англии и принадлежал к высшему обществу. Но все это ничего не значило для мистера Фэрли. Он был англичанином старого закала во многих отношениях и ненавидел иностранцев только за то, что они иностранцы. Позднее, по настоянию мисс Лоры Фэрли, он все же согласился снова вписать имя сестры в свое завещание при условии, что та унаследует деньги только после смерти его дочери, а доход с этой суммы в десять тысяч фунтов будет в пожизненном пользовании его дочери, то есть Лоры Фэрли. Капитал же, если бы тетка умерла раньше племянницы, переходил к двоюродной сестре мисс Фэрли — Магдалене. Принимая во внимание возраст обеих наследниц, шансы тетки получить десять тысяч фунтов, естественно, были чрезвычайно сомнительными. Крайне обиженная несправедливостью брата, мадам Фоско отказалась встречаться с племянницей и не желала верить, что только благодаря вмешательству мисс Фэрли ее имя снова фигурировало в завещании. Такова история этих десяти тысяч. По этому поводу никаких разногласий с поверенным сэра Персиваля тоже не могло возникнуть. Доходы с этой суммы должна была получать жена сэра Персиваля, а капитал переходил к тетке только по смерти племянницы. Изложив все эти предварительные обстоятельства, я могу наконец подойти к тому, в чем заключалась суть всего дела: к двадцати тысячам фунтов. По достижении двадцати одного года мисс Фэрли должна была получить эту сумму в полную собственность и могла распоряжаться ею в зависимости от тех условий, которые мне удалось бы выговорить в ее пользу при составлении брачного контракта. Остальные пункты контракта были чисто формальными, о них можно здесь и не упоминать. Но пункт, касающийся этих денег, слишком важен, чтобы не остановиться на нем. Я сделаю это вкратце. Я намеревался договориться о двадцати тысячах фунтов таким образом: капитал должен был давать пожизненный доход самой леди; после ее смерти этим доходом должен был пожизненно пользоваться сэр Персиваль Глайд, а капитал наследовали дети от этого брака. В случае бездетности сама леди могла распорядиться этой суммой по своему усмотрению, ввиду чего я оставлял за ней право составить завещание. Это означало: если бы леди Глайд умерла бездетной, ее сводная сестра мисс Голкомб и те из родных и друзей, кого она желала бы облагодетельствовать, могли наследовать по смерти ее мужа суммы, которые она им оставляла. Однако, если бы после нее остались дети, — естественно, весь этот капитал переходил к ним. Таковы были условия, вписанные мною в проект брачного контракта. И читатель не может не согласиться, по-моему, с тем, что они были справедливы и беспристрастны. Посмотрим, как отнесся к моему предложению поверенный будущего мужа. Я был чрезвычайно загружен делами, когда получил письмо мисс Голкомб. Но я выкроил время и составил брачный контракт. Менее чем через неделю после того, как мисс Голкомб известила меня о предстоящем браке, я послал брачный контракт на одобрение поверенному сэра Персиваля. Через два дня поверенный баронета прислал мне документы обратно с отметками и примечаниями. В общем, его возражения были самыми пустячными или чисто техническими, пока дело не касалось двадцати тысяч фунтов. Против этого пункта стояли строки, подчеркнутые красными чернилами. Они гласили: «Неприемлемо. Капитал целиком переходит к сэру Персивалю Глайду в том случае, если он переживет свою жену и у них не будет детей». Это значило, что ни одна копейка не достанется ни мисс Голкомб, ни кому-либо из родственников или друзей леди Глайд. Если она умрет бездетной, весь капитал очутится в кармане ее мужа. На это дерзкое предложение я ответил так резко и кратко, как только мог: «Дорогой сэр! Относительно брачного контракта мисс Фэрли. Безоговорочно настаиваю на пункте, против которого вы возражаете. Ваш такой-то». Через четверть часа я получил: «Дорогой сэр! Относительно брачного контракта мисс Фэрли. Безоговорочно настаиваю на том, что подчеркнуто красными чернилами и против чего вы возражаете. Ваш такой-то». Иными словами, мы зашли в тупик, и нам не оставалось ничего другого, как посовещаться с нашими клиентами. Как известно, моим клиентом, поелику мисс Фэрли не было еще двадцати одного года, был ее опекун мистер Фэрли. Я сразу же написал ему, изложив, как обстояло дело, и не только настаивал на том, чтобы он поддержал выдвинутое мною условие, но и подробно объяснил ему те корыстные мотивы, которые скрывались за возражением относительно двадцати тысяч фунтов. Познакомившись с делами сэра Персиваля, я выяснил, что долги на его собственном поместье были огромны и что его доходы, ранее весьма значительные, сводились в настоящее время к такой малой сумме, которая для человека его положения была просто ничтожной. Сэр Персиваль крайне нуждался в свободных деньгах, и возражение его поверенного против одного из условий брачного контракта было не чем иным, как откровенным и эгоистическим подтверждением этого факта. Ответ мистера Фэрли пришел на другой день и оказался донельзя уклончивым и неопределенным. В переводе на удобопонятный язык ответ сводился к следующему: «Не будет ли дорогой Гилмор настолько любезен, чтобы не беспокоить своего друга и клиента такими пустяками, как забота о том, что может произойти в будущем? Может ли быть, чтобы молодая двадцатилетняя женщина умерла раньше сорокапятилетнего мужчины — и к тому же не народив детей? С другой стороны, можно ли недооценивать в этом суетном мире великое значение безмятежного покоя? Если в обмен на такой жалкий земной вздор, как перспектива получить в отдаленном будущем двадцать тысяч фунтов, предлагают такое блаженство, как безмятежный покой, разве это не выгодная сделка? Безусловно, да. Так почему же не согласиться на нее?» Я с возмущением отшвырнул от себя письмо. В ту минуту, как оно упало на пол, раздался стук в дверь, и в контору вошел мистер Мерримен, поверенный сэра Персиваля. В нашей среде много разновидностей хитрейших юристов, но труднее всего, как я считаю, иметь дело с теми из них, кто водит вас за нос под личиной неизменного благодушия. Безнадежнее всего иметь дело с толстыми, упитанными, дружелюбно улыбающимися коллегами. Мистер Мерримен принадлежал именно к таковым. — Как поживает милейший мистер Гилмор? — начал он, сияя приветливостью. — Счастлив видеть вас, сэр, в таком великолепном здоровье. Я проходил мимо и решил зайти к вам на случай, если вам есть что сказать мне. Давайте покончим с нашим небольшим разногласием. Вы уже получили ответ от вашего клиента? — Да. А вы от вашего? — Дражайший сэр! Я хотел бы, о, как я хотел бы, чтобы он снял с моих плеч всякую ответственность, но он так упрям, скажем лучше — так настойчив, что не желает сделать это! «Мерримен, — сказал он, — поступайте, как находите правильным, и считайте, что я ни во что не вмешиваюсь, пока с делами не будет покончено». Вот слова сэра Персиваля. Он произнес их две недели назад, я могу только заставить его повторить то же самое, не более. Я, как вы знаете, мистер Гилмор, уступчивый человек. Уверяю вас, в частной беседе, конечно, что лично я тут же вычеркнул бы свое примечание. Но если сэр Персиваль не желает сам заботиться о своих интересах и слепо доверяется мне, что мне остается, как не защищать его интересы? Я связан по рукам — вы согласны со мной, дорогой сэр? — я связан по рукам. — Иными словами, вы настаиваете на вашей оговорке? — сказал я. — Да, черт побери! У меня нет другого выхода. — Он подошел погреться у камина, напевая себе под нос какую-то пошлую песенку. — Что говорит ваша сторона? — продолжал он. — Скажите, прошу вас, что говорит ваш клиент? Мне было стыдно рассказывать ему об этом. Я попробовал выиграть время. По правде сказать, я пошел даже дальше. Мои деловые инстинкты взяли верх над моим благоразумием, и я попытался сторговаться с ним. — Двадцать тысяч фунтов — слишком крупная сумма, чтобы друзья леди так сразу и отдали ее, — сказал я. — Совершенно верно, — ответил мистер Мерримен, задумчиво глядя вниз на свои ботинки. — Очень метко сказано, сэр, очень метко. — Возможно, что компромисс, обоюдно устраивающий и жениха и семью леди, не испугал бы моего клиента, — продолжал я. — Ну, не упрямьтесь! Мы можем полюбовно договориться об этой сумме. Каков ваш минимум? — Наш минимум, — сказал мистер Мерримен, — равняется девятнадцати тысячам девятьсот девяносто девяти фунтам одиннадцати пенсам и трем фартингам! Ха-ха-ха! Не могу не сострить. Люблю хорошую шутку! — Милая шуточка! — заметил я. — Она стоит как раз того фартинга, который вы позабыли. Мистер Мерримен был в восторге. Стены задрожали от его хохота. Но мне было не до шуток, и я снова заговорил о делах, чтобы закончить наше свидание. — Сегодня пятница, — сказал я, — дайте нам время до вторника для окончательного ответа. — С удовольствием, — отвечал мистер Мерримен, — даже дольше, дорогой сэр, если желаете. — Он взял шляпу и собрался уже уходить, но обратился ко мне снова. — Кстати, — сказал он, — ваш кумберлендский клиент ничего больше не слышал про женщину с анонимным письмом? — Нет, ничего, — ответил я. — Удалось ли вам ее выследить? — Нет еще, — отвечал мой коллега. — Но мы не отчаиваемся. Сэр Персиваль подозревает, что кто-то прячет ее, и мы с кого-то глаз не спускаем. — Вы подозреваете старуху, что была с ней в Кумберленде, да? — сказал я. — О нет, сэр, кого-то другого, — отвечал мистер Мерримен, — мы еще не зацапали старуху. Наш «кто-то» — мужчина. Мы следим за ним здесь, в Лондоне. Мы сильно подозреваем, что он принимал участие в ее побеге. Дело не обошлось без его помощи. Сэр Персиваль хотел допросить его сразу же, но я сказал: «Нет, мы только спугнем его вопросами — надо выждать и понаблюдать за ним. Посмотрим, что дальше будет». Опасно оставлять эту женщину на свободе, мистер Гилмор, — неизвестно, что она может еще натворить… Счастливо оставаться, дорогой сэр. Надеюсь, во вторник я буду иметь удовольствие получить от вас весточку. — Он любезно осклабился и вышел. Я довольно рассеянно прислушивался к тому, что рассказывал мой коллега. Я был так озабочен брачным контрактом, что пропустил мимо ушей все остальное. Оставшись один, я снова начал размышлять, как поступить дальше. Если бы дело касалось любого другого из моих клиентов, я составил бы контракт в соответствии с полученными указаниями, как бы это ни было неприятно мне самому. Но я не мог отнестись с таким деловым равнодушием к мисс Фэрли. Я был по-настоящему привязан к ней, я с благодарностью вспоминал, что ее отец был не только моим клиентом, но и близким другом. Когда я составлял ее брачный контракт, я чувствовал к ней то же самое, что чувствовал бы к родной дочери, не будь я старым холостяком. Поэтому я решил, не считаясь с собственными неудобствами и затруднениями, во что бы то ни стало защищать ее интересы. Писать мистеру Фэрли вторично было совершенно бесполезно, он только снова выскользнул бы из моих рук. Возможно, что личное свидание с ним и личные переговоры принесли бы больше пользы. На следующий день была суббота. Я решил, что придется поразмять свои старые кости и съездить в Кумберленд, чтобы попытаться уговорить мистера Фэрли принять справедливое, разумное и правильное решение. Бесспорно, шансов на удачу было мало, но, по крайней мере, совесть перестала бы мучить меня. Я сделал бы все, что мог сделать человек в моем положении, для защиты интересов единственной дочери своего старого друга. В субботу была прекрасная погода, сияло солнце, ветер дул в западном направлении. Последнее время я опять чувствовал, будто мою голову стягивает обруч, и страдал от головных болей, — два года назад доктор в связи с этим серьезно предостерег меня, — поэтому я решил пройтись по свежему воздуху. Я отправил чемодан на вокзал, а сам пошел туда пешком. Когда я вышел на Холборн, какой-то человек, быстро шедший мне навстречу, остановился и заговорил со мной. Это был Уолтер Хартрайт. Если бы он не поклонился мне первый, я бы, конечно, прошел мимо. Он так изменился, что я с трудом его узнал. Он был бледный и худой, держался как-то неуверенно и все время озирался по сторонам. Я помнил его в Лиммеридже всегда аккуратным и подтянутым. Но на этот раз он был так небрежно одет, что, право, если бы один из моих клерков появился в таком виде, мне было бы стыдно за него. — Вы давно вернулись из Кумберленда? — спросил он. — Я получил на днях письмо от мисс Голкомб. Я знаю, что объяснения сэра Персиваля Глайда были признаны удовлетворительными. Скоро ли будет свадьба? Может быть, вы знаете, мистер Гилмор? Он говорил так быстро и в то же время так конфузился, что его с трудом можно было понять. Если он и жил в Лиммеридже на равной ноге с членами семьи Фэрли, это еще не давало ему права, с моей точки зрения, расспрашивать меня об их делах. Я решил поставить его на место. — Поживем — увидим, мистер Хартрайт, — сказал я. — Поживем — увидим. Пожалуй, мы правильно поступим, если будем следить в газетах за сообщением о свадьбе. Извините, если я замечу, что, к сожалению, сейчас вы выглядите хуже, чем когда мы с вами расстались. Легкая судорога пробежала по его лицу, я почти пожалел, что ответил ему так сдержанно. — Я не имею права спрашивать о ее свадьбе, — сказал он с горечью. — Мне, как и другим, придется прочитать об этом в газетах… Да, — продолжал он, прежде чем я успел ответить, — последнее время я не очень хорошо себя чувствую. Мне хочется переменить обстановку и работу. У вас обширный круг знакомых, мистер Гилмор. Если вы услышите, что какой-нибудь заграничной экспедиции нужен художник и вам некого будет рекомендовать, я буду вам очень благодарен, если вы вспомните обо мне. Я ручаюсь, что аттестации мои в порядке, а мне самому безразлично, куда ехать, за какие океаны, и на какой срок. Говоря это, он озирался по сторонам. Вид у него был странный, загнанный, как будто среди пешеходов был кто-то, кто следил за ним. — Если я узнаю о чем-либо подходящем, я не премину известить вас, — сказал я, а затем прибавил: — Я еду сегодня в Лиммеридж по делу. Мисс Голкомб и мисс Фэрли уехали погостить к каким-то знакомым в Йоркшир. Глаза его оживились. Казалось, он хочет что-то спросить, но лицо его снова передернулось от волнения. Он схватил мою руку, крепко пожал ее и ушел, так и не сказав больше ни единого слова. Я обернулся и посмотрел ему вслед с некоторым сожалением, хотя он и был для меня почти чужим человеком. Благодаря моей профессии я достаточно хорошо разбираюсь в молодых людях и могу сразу определить по внешним признакам, когда они сбиваются с пути. По дороге на вокзал я, к сожалению, сильно усомнился в будущем благополучии мистера Хартрайта. IV Выехав рано утром из Лондона, я прибыл в Лиммеридж к обеду. Дом показался мне донельзя пустым и скучным. Я думал, что за отсутствием молодых леди миссис Вэзи составит мне компанию за обедом. Но у нее был насморк, и она сидела у себя в комнате. Удивленные моим приездом, слуги хлопотали и нелепо суетились. Даже дворецкий, достаточно старый и умудренный опытом, чтобы понимать, что делает, подал мне бутылку ледяного портвейна. Вести о здоровье мистера Фэрли были такими, как всегда. Когда я послал сказать ему о моем приезде, мне ответили, что он с восторгом примет меня на следующее утро, но на сегодняшний вечер это внезапное известие повергло его в полную прострацию, вызвав жесточайшее сердцебиение. Всю ночь жалобно завывал ветер, и в пустом доме то тут, то там гулко раздавались какие-то скрипы и трески. Я плохо выспался и в отвратительном настроении позавтракал утром в столовой в полнейшем одиночестве. В десять часов меня отвели в апартаменты мистера Фэрли. Он был у себя в гостиной, в своем кресле и в обычном несносном настроении. Когда я вошел, его камердинер стоял перед ним навытяжку с тяжелейшей охапкой офортов в руках. Мистер Фэрли просматривал их. Несчастный француз изгибался самым жалким образом и, казалось, вот-вот упадет от усталости, а его хозяин невозмутимо перелистывал офорты и разглядывал их скрытые красоты через лупу. — Лучший из всех добрых, старых друзей, — сказал мистер Фэрли, лениво откидываясь в кресле и не глядя на меня. — Вы совершенно здоровы? Как мило, что вы приехали скрасить мое одиночество, дорогой Гилмор! Я ждал, что при моем появлении камердинеру будет разрешено удалиться, но не тут-то было — он остался стоять, продолжая гнуться под тяжестью офортов, а мистер Фэрли продолжал сидеть в кресле, невозмутимо поворачивая лупу в холеных пальцах. — Я приехал поговорить с вами по очень важному делу, — сказал я. — Простите меня, но я хотел бы говорить с вами наедине. Несчастный камердинер взглянул на меня с благодарностью. Мистер Фэрли с невыразимым изумлением слабо пролепетал: — Наедине… Но мне было не до шуток, и я твердо решил дать ему понять, о чем я говорю. — Сделайте мне одолжение и разрешите уйти этому человеку, — сказал я, указывая на камердинера. Брови мистера Фэрли высоко поднялись, а губы сложились в саркастическую улыбку. — Человеку? — повторил он. — Вы шутите, старина Гилмор! Что вы подразумеваете, называя его человеком? До того, как я полчаса назад захотел взглянуть на офорты, он, возможно, был человеком и станет им опять, когда мне надоест их смотреть. Но сейчас он просто подпорка для собрания офортов. Ну, разве подпорка может помешать нам разговаривать? К чему возражать против подпорки, Гилмор? — Я возражаю. Прошу вас в третий раз, мистер Фэрли. Я хочу говорить с вами с глазу на глаз. Мой тон и манера не оставляли ему выхода из положения, ему пришлось подчиниться. Он посмотрел на камердинера и с раздражением указал на стул подле себя. — Положите офорты и убирайтесь, — сказал он. — Вы уверены, что я закончил осмотр на этом месте? Вы не перепутали? Ну, чего вы стоите? Не раздражайте меня. Вы поставили колокольчик так, чтоб мне удобно было позвонить? Да? Так какого же черта вы не уходите? Камердинер удалился. Мистер Фэрли изогнулся в кресле, вытер лупу своим тончайшим батистовым платком и предался созерцанию офортов сбоку. При данных обстоятельствах мне было трудно сдерживаться, однако я сдержался. — Я приехал к вам сегодня в интересах вашей семьи и вашей племянницы, хотя это было для меня чрезвычайно неудобно, — сказал я. — Мне кажется, что я заслужил некоторого внимания с вашей стороны. — Не кричите на меня! — взвизгнул мистер Фэрли, беспомощно откидываясь в кресле и закрывая глаза. — Ради бога, не кричите на меня! Я не выдержу этого, я слишком слаб! Ради Лоры Фэрли я твердо решил, что не дам ему вывести себя из терпения. — Я приехал с целью убедить вас пересмотреть ваше письмо, — продолжал я, — и не заставлять меня приносить в жертву законные права вашей племянницы и ее имущество. Разрешите мне снова и в последний раз изложить вам, как обстоит дело. Мистер Фэрли с видом великомученика глубоко вздохнул и покачал головой. — Это безжалостно с вашей стороны, Гилмор, совершенно безжалостно! — сказал он. — Но что поделаешь, говорите. Я подробно перечислил ему все пункты брачного контракта и осветил их со всех точек зрения. Он лежал, откинувшись в кресле, с закрытыми глазами в продолжение всего моего доклада. Когда я кончил свою речь, он лениво приоткрыл глаза, взял со столика флакон с нюхательной солью и стал томно нюхать его. — Мой добрый Гилмор, — приговаривал он между понюшками, — как это мило и заботливо с вашей стороны! Из-за вас я готов примириться с человечеством. — Прошу вас ответить мне напрямик, мистер Фэрли. Я повторяю вам снова, что сэр Персиваль Глайд не имеет никакого права претендовать на большее, чем доход с капитала. Сам капитал, если у вашей племянницы не будет детей, должен остаться в ее руках и в случае ее смерти вернуться в вашу семью. Сэру Персивалю придется уступить, если вы будете на этом настаивать. Ему придется уступить, если он не хочет, чтобы его заподозрили в том, что он женится на мисс Фэрли исключительно из корыстных целей. Мистер Фэрли шутливо помахал в мою сторону нюхательным флаконом: — Вы, мой добрый, старый Гилмор, терпеть не можете титулы и родовитость, правда? Как вы ненавидите Глайда за то, что он баронет! Какой вы радикал, о боже, какой вы радикал! Я — радикал!!! Я мог вытерпеть многое, но, исповедуя незыблемые принципы консерваторов в течение всей моей жизни, я не мог снести, чтобы меня назвали радикалом! Кровь моя вскипела, я вскочил со стула, я онемел от негодования. — Не сотрясайте стены! — завопил мистер Фэрли. — Ради всего святого, перестаньте сотрясать стены! Лучший из всех Гилморов, я не хотел вас обидеть! Мои взгляды настолько либеральны, что порой мне кажется, что я и сам радикал. Да. Мы пара радикалов. Умоляю вас, не сердитесь. Я не в силах ссориться — я слишком немощен. Бросим эту тему, да? Подите сюда и полюбуйтесь на эти милые офорты. Я научу вас понимать невыразимую жемчужность этих линий. Ну подойдите же, ну будьте славным Гилмором! Пока он ворковал в таком роде, мне, к счастью, удалось прийти в себя. Когда я снова заговорил, я уже настолько владел собой, что мог обойти презрительным молчанием его наглую выходку. — Вы глубоко заблуждаетесь, сэр, — сказал я, — предполагая, что я предубежден против сэра Персиваля Глайда. Я могу только сожалеть, что в этом деле он всецело доверился своему поверенному, и потому обращаться к самому сэру Персивалю Глайду бесполезно. Но я ничего не имею лично против него. Мои слова могли бы относиться к любому человеку, независимо от его положения. Принцип, за который я ратую, давно признан всеми. Если бы вы обратились к любому юристу, он сказал бы вам, как посторонний человек, то же самое, что говорю я, как старый друг вашей семьи. Он сказал бы вам, что крайне неразумно отдавать все деньги, принадлежащие леди, в полное распоряжение человека, за которого она выходит замуж. Исходя из обычной вполне законной предосторожности, он ни в коем случае не согласился бы дать мужу возможность получить капитал в двадцать тысяч фунтов в случае смерти жены. — В самом деле, Гилмор? — сказал мистер Фэрли. — Если бы он сказал что-либо наполовину столь ужасное, уверяю вас, я позвонил бы Луи и приказал немедленно вывести его из комнаты. — Вам не удастся вывести меня из терпения, мистер Фэрли! Ради вашей племянницы и ее покойного отца — вам не удастся вывести меня из терпения! Прежде чем я уйду, вам придется взять всю ответственность за этот возмутительный брачный контракт на себя. — Не надо, умоляю вас, не надо! — сказал мистер Фэрли. — Вспомните, что время — деньги, Гилмор, и не пренебрегайте им так. Если бы я мог, я поспорил бы с вами, но я не могу, у меня не хватит жизненных сил. Вам хочется растревожить меня, самого себя, Глайда, Лору и — о боги! — ради чего-то, что вряд ли произойдет! Нет, дорогой друг, во имя безмятежности и покоя — положительно нет! — Значит, я должен считать, что вы придерживаетесь решения, изложенного вами в письме? — Да, прошу вас. Счастлив, что наконец мы поняли друг друга. Посидите еще, хорошо? Я подошел к двери, и мистеру Фэрли пришлось позвонить в свой колокольчик. Прежде чем перешагнуть за порог, я в последний раз обратился к нему. — Что бы ни случилось в дальнейшем, сэр, — сказал я, — помните, что я исполнил свой долг и предупредил вас. Как преданный друг и поверенный вашей семьи, я говорю вам на прощанье, что я бы никогда не выдал замуж свою дочь по такому брачному контракту, какой вы вынуждаете меня составить для мисс Фэрли. Дверь за моей спиной открылась, и камердинер застыл на пороге в ожидании. — Луи, — сказал мистер Фэрли, — проводите мистера Гилмора, а потом возвращайтесь держать мои офорты. Заставьте их подать вам хороший завтрак, Гилмор, заставьте моих бездельников-слуг, этих ленивых животных, подать вам хороший завтрак. Я ничего не ответил, он был мне слишком противен. Я поклонился и молча вышел из комнаты. Обратный поезд уходил в два часа дня, с ним я и вернулся в Лондон. Во вторник я отослал поверенному сэра Персиваля Глайда заново составленный брачный контракт, практически лишавший наследства тех лиц, о которых хотела вспомнить в своем завещании мисс Фэрли. У меня не было другого выхода. Если бы я отказался, другой юрист составил бы подобный брачный контракт вместо меня. Мой труд окончен. Мое личное участие в истории этой семьи на этом прекращается. Другие опишут те странные события, которые вскоре последовали. С глубоким прискорбием я заканчиваю свой отчет. С глубоким прискорбием на прощанье я повторяю последние слова, произнесенные мною в Лиммеридже: я никогда не выдал бы замуж свою дочь по такому брачному контракту, какой я был вынужден составить для Лоры Фэрли. РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ МЭРИАН ГОЛКОМБ (выписки из дневника) I 8 ноября. Лиммеридж Сегодня утром уехал мистер Гилмор. Разговор с Лорой, по-видимому, огорчил и удивил его больше, чем он хотел в этом признаться. Он так поглядел на меня, когда мы прощались, что я даже испугалась, не выдала ли Лора по неосторожности истинную причину своей печали и моей тревоги. Я настолько разволновалась, что отказалась ехать кататься верхом с сэром Персивалем и вместо этого пошла к Лоре. С той самой минуты, как мне стало ясно, что я недооценила силу несчастной привязанности Лоры, я перестала верить себе и своим суждениям. Я должна была понять, что чуткость, сдержанность, доброта и благородство Уолтера Хартрайта, которые так нравились мне и завоевали мою искреннюю привязанность и уважение, были именно теми качествами, к которым Лора, такая чуткая и великодушная, должна была неотвратимо потянуться. И все же, пока она сама не призналась мне в этом, я и не подозревала, как глубоко это чувство запало ей в сердце. Сначала я думала, что время поможет ей исцелиться. Теперь я боюсь, что она никогда не разлюбит его и это пагубно отразится на всем ее будущем. Мысль, что я могла так жестоко ошибиться, заставляет меня теперь сомневаться во всем. Я не верю себе. Я стала крайне нерешительной. Несмотря на все доказательства, я еще не вполне верю сэру Персивалю. Я даже не решаюсь поговорить с Лорой. Сегодня утром я стояла у порога ее комнаты и не знала, спросить ли ее о том, о чем я хотела, или нет. Когда наконец я вошла, она нетерпеливо ходила по комнате, возбужденная и взволнованная; прежде чем я успела вымолвить слово, она сама обратилась ко мне. — Я хотела видеть тебя, — сказала она. — Посиди со мной, Мэриан! У меня нет больше сил! Я должна с этим покончить! Щеки ее горели, движения были непривычно решительны, голос непривычно тверд. Альбом с рисунками Хартрайта, над которым она сидит часами, когда остается одна, был у нее в руках. Я тихонько отняла его у нее и положила подальше на столик, чтобы она его не видела. — Расскажи мне, дорогая, как ты намерена поступить. Мистер Гилмор тебе что-нибудь посоветовал? Она покачала головой. — Нет, я думаю совсем о другом. Мистер Гилмор был очень добр и ласков со мной. Мэриан, мне стыдно, что я начала при нем плакать и напугала его. Я ничего не могу с собой поделать, я не могу удержаться от слез. Для самой себя, для всех нас мне надо собрать все свое мужество и раз навсегда покончить с этим. — Ты хочешь сказать, что тебе придется набраться мужества, чтобы отказать сэру Персивалю? — Нет, — ответила она, — чтобы сказать ему всю правду, дорогая! С этими словами она обняла меня и положила мне голову на грудь. Напротив нас на стене висела миниатюра — портрет ее отца. Я наклонилась к Лоре и увидела, что она смотрит на этот портрет. — Я не могу отказать ему сама, — продолжала она. — Чем бы все это ни кончилось, мне все равно не быть счастливой. Чтобы не мучиться в будущем угрызениями совести, вспоминая, как я нарушила свое обязательство и забыла предсмертное напутствие моего отца, мне осталось только одно, Мэриан… — Что ты хочешь сделать? — перебила я. — Сказать сэру Персивалю всю правду, — отвечала она. — Когда он все узнает, он сам вернет мне свободу, по собственному желанию, а не потому, что я прошу его об этом. — Всю правду, Лора? О чем ты говоришь? Тебе достаточно сказать сэру Персивалю, что ты обручилась с ним не по своей воле, вот и все. Тогда он вернет тебе слово — он сам мне сказал. — Но разве я могу это сделать, когда отец благословил нас с моего согласия? И я бы сдержала свое слово, не радуясь, наверно, но и не ропща… — Она замолчала, придвинулась ко мне и прислонилась щекой к моей щеке. — Я бы сдержала свое слово, Мэриан, если бы в моем сердце не выросла другая любовь, которой не было, когда я согласилась стать женой сэра Персиваля. — Лора! Неужели ты до такой степени унизишься перед ним, что скажешь ему об этом? — Я унижусь, если ценою обмана получу свободу и скрою от него то, что он вправе знать. — Он ничего не должен знать! — Нет, Мэриан, ты заблуждаешься! Я никого не могу обманывать, а тем более человека, которому отдал меня отец, — человека, которому я сама дала слово. — Она поцеловала меня. — Душа моя, — сказала она тихо, — будь ты на моем месте, ты поступила бы как я, но ты так меня любишь и так мной гордишься, что забываешь об этом. Пусть лучше сэр Персиваль осудит меня, но я не могу быть столь низкой, чтобы сначала изменить ему в мыслях, а потом для собственной выгоды скрыть это от него! Я отстранила ее от себя с изумлением. Первый раз в жизни мы с ней поменялись местами: решимость проявляла она, а не я. Я смотрела на бледное, обреченное юное лицо, — в ее взгляде, с любовью устремленном на меня, я видела чистоту, правдивость, благородство, — и все предостережения и доводы, готовые слететь с моих губ, замерли, растаяли, как звук пустой и суетный… Я молча опустила голову. Будь я на ее месте, мелкое женское самолюбие, из-за которого лгут многие женщины, заставило бы и меня солгать. — Не сердись на меня, Мэриан, — сказала она, ошибочно истолковав мое молчание. Вместо ответа я притянула ее к себе. Слезы мои текут нелегко. Когда я плачу, мне кажется, что рыдания рвут меня на части, я пугаю ими всех окружающих, а главное, они не облегчают моего горя. — Много дней, дорогая, думала я над этим, — продолжала она, сплетая и расплетая мне волосы с той детской привычкой вечно что-то крутить в пальцах, от которой миссис Вэзи до сих пор терпеливо и тщетно старалась ее отучить. — Я думала над этим очень серьезно и знаю, что у меня хватит мужества, — ведь совесть твердит мне, что я права. Дай мне поговорить с ним завтра — при тебе, Мэриан. Я не скажу ничего лишнего, ничего такого, за что нам с тобой пришлось бы потом краснеть. Но у меня будет легче на сердце, когда этот обман кончится. Я хочу знать и чувствовать, что я ничего от него не скрыла, и пусть он сам решает, как поступить, когда узнает от меня всю правду. Она вздохнула и снова прильнула ко мне. Грустное предчувствие, что такой разговор ни к чему хорошему не приведет, тяжким бременем легло мне на душу, но, по-прежнему не веря себе самой, я сказала ей наконец, что все будет так, как она хочет. Она поблагодарила меня, и мало-помалу мы заговорили о другом. Обедала она вместе с нами и держала себя с сэром Персивалем более непринужденно, чем раньше. Позднее, вечером, она подошла к роялю и заиграла какую-то громкую, бравурную пьесу. С тех пор как уехал бедный Хартрайт, она никогда не играет прелестных старых мелодий Моцарта, которые он так любил. Они уже не стоят на пюпитре. Она спрятала куда-то эти ноты, чтобы никто не мог попросить ее сыграть что-нибудь из ее любимых вещей. В продолжение целого дня я не имела возможности узнать, изменила ли она свое утреннее решение. Я поняла, что оно неизменно, когда Лора, пожелав сэру Персивалю спокойной ночи, тихо прибавила, что хочет поговорить с ним завтра утром и просит его прийти к ней в гостиную, где мы обе будем ждать его. При этих словах он побледнел, и, когда подошел мой черед пожать ему руку, я почувствовала, что его рука слегка дрожит. Завтра решалось его будущее, и, по-видимому, он сознавал это. Наши спальни рядом, и, как обычно, я зашла к Лоре пожелать ей спокойной ночи, пока она еще не заснула. Наклонившись, чтобы поцеловать ее, я заметила, что альбом с рисунками спрятан у нее под подушкой, куда она девочкой прятала свои любимые игрушки. У меня не хватило духу упрекнуть ее за это, я только показала на альбом и покачала головой. Она протянула мне руки и прижалась ко мне. — Оставь его здесь на сегодня, — прошептала она. — Завтра мне, возможно, придется проститься с ним навеки. 9-е Первое утреннее событие не очень-то улучшило мое настроение. Я получила письмо от бедняги Уолтера Хартрайта — в ответ на мое, в котором я описывала ему, как сэр Персиваль Глайд снял с себя подозрения, вызванные письмом Анны Катерик. Уолтер весьма сдержанно отзывается об этом и с горечью пишет, что не решается высказать свое мнение о тех, кто стоит выше него. Это грустно, но его краткий рассказ о самом себе огорчает меня еще больше. По его словам, с каждым днем ему становится все труднее входить в прежнюю колею, и он умоляет меня, если это возможно, помочь ему найти работу вдали от Англии, среди новой обстановки и новых людей. Я тем охотнее постараюсь исполнить его просьбу, что в конце его письма есть строки, которые меня просто встревожили. Упомянув о том, что он ничего больше не слышал об Анне Катерик, он вдруг чрезвычайно таинственно и несвязно намекает на то, что, с тех пор как он вернулся в Лондон, за ним все время следят какие-то неизвестные люди. Он признает, что не может привести в доказательство никаких фактов, но это странное подозрение преследует его и днем и ночью. Я начинаю за него бояться: мне кажется, что его постоянная, навязчивая мысль о Лоре оказалась для него непосильным бременем. Я немедленно напишу кое-кому из старых друзей моей матери, людям со связями, и попрошу их помочь ему найти такую службу. Перемена места и работы, возможно, единственное спасение для него в этот критический период его жизни. К моей радости, сэр Персиваль прислал сказать, что не будет завтракать с нами. Он-де выпил утром чашку кофе и до сих пор еще занят своей корреспонденцией. В одиннадцать часов, если мы согласны, сэр Персиваль будет иметь честь навестить мисс Фэрли и мисс Голкомб. Пока нам передавали его поручение, я смотрела на Лору. Утром, когда я вошла в ее комнату, она была непривычно тиха и сосредоточенна и оставалась такой за завтраком. Даже когда мы сели на кушетку и стали ждать сэра Персиваля, она продолжала сохранять полное самообладание. — Не бойся за меня, Мэриан, — вот все, что она сказала. — Я могу забыться при таком старом друге, как мистер Гилмор, или при такой любимой сестре, как ты, но я сумею быть сдержанной при сэре Персивале Глайде. Я смотрела на нее и слушала с немым изумлением. На протяжении всех этих лет, когда мы были так близки друг другу, сила ее характера была скрыта от меня, она сама не подозревала о ней, пока любовь и страдание не вызвали эту силу к жизни. Часы пробили одиннадцать, раздался стук в дверь, и сэр Персиваль вошел в комнату. Сдержанное волнение и тревога сквозили на его лице. Сухой, отрывистый кашель беспокоил его больше обычного. Он сел за стол напротив нас, а Лора осталась сидеть подле меня. Я внимательно смотрела на них обоих — он был бледнее, чем она. Он произнес несколько незначительных слов, с видимым усилием сохраняя свою привычную непринужденность. Но голос изменял ему, и глаза выдавали его внутреннюю тревогу. Наверно, он почувствовал это сам, потому что умолк на середине фразы и не пытался больше скрывать свое волнение. На мгновение воцарилась мертвая тишина. Лора прервала ее. — Я хочу поговорить с вами, сэр Персиваль, — сказала она, — о деле, которое касается нас обоих и имеет для нас важное значение. Моя сестра тут, потому что ее присутствие помогает мне и придает уверенности. Она не подсказала мне ни единого слова из того, что я собираюсь сказать вам. Я выскажу вам собственные мысли. Прежде чем я перейду к дальнейшему, я хочу, чтобы вы это поняли. Сэр Персиваль поклонился. Пока что она держала себя с большим достоинством и полным спокойствием. Она взглянула на него, он взглянул на нее. По-видимому, вначале они были готовы понять друг друга до конца. — Я слышала от Мэриан, — продолжала она, — что мне достаточно попросить вас вернуть мое слово, и вы сделаете это. Вы сами так сказали. Это было великодушно и благородно с вашей стороны: я благодарна вам, но я не могу этим воспользоваться. Напряженное выражение его лица немного смягчилось. Но я видела, как он нетерпеливо и нервно постукивает ногой по ковру, и поняла, что тревога сэра Персиваля не проходит. — Я не забыла, — сказала она, — что, перед тем как сделать мне предложение, вы испросили согласия моего отца. Возможно, вы со своей стороны тоже не забыли, что я сказала, когда дала вам свое согласие. Я отважилась сказать вам, что решаюсь на брак с вами только под влиянием и по совету моего отца. Я послушалась отца потому, что всегда видела в нем самого близкого друга и защитника. Я его потеряла. Мне осталось любить только память о нем, но моя вера в дорогого покойного друга жива, как и прежде. Я и сейчас верю, что он хотел сделать так, как для меня будет лучше. Я и теперь должна была бы руководиться его желаниями и надеждами… Голос ее впервые задрожал. Ее неугомонные пальцы пробрались ко мне и ухватились за мою руку. С минуту длилось молчание, потом заговорил сэр Персиваль. — Могу ли я спросить вас, — сказал он, — показал ли я себя в чем-либо недостойным доверия вашего отца — доверия, которое до сих пор было моим счастьем и гордостью? — Мне не в чем упрекнуть вас, — сказала она. — Вы всегда относились ко мне чутко и внимательно. Вы заслужили мое доверие, но что для меня еще важнее — вам доверял мой отец. Вы никогда не дали мне какого-либо повода для того, чтобы я могла взять обратно свое слово. Я говорю вам все это из желания полностью признать мои обязательства перед вами. Из уважения к этим обязательствам, к моему слову и к памяти моего отца я не имею права нарушать свое обещание. Наша помолвка должна расстроиться по вашему собственному желанию. Это должны сделать вы сами, сэр Персиваль. Он вдруг перестал стучать ногой по ковру и весь подался вперед. — Я сам? — сказал он. — Но какое же у меня может быть основание для этого? Я услышала, как участилось ее дыхание, я почувствовала, как похолодели ее пальцы. Несмотря на ее уверения, что она будет мужественна, я испугалась за нее. Но я ошиблась. — Основание, о котором мне трудно говорить, — отвечала она. — Во мне произошла перемена, сэр Персиваль, настолько серьезная, что она могла бы служить вам основанием для разрыва. Он так побледнел, что даже губы его стали бесцветными. Он повернулся в кресле, снял руку со стола и прикрыл глаза; мы видели теперь только его профиль. — Какая перемена? Его голос, глухой и подавленный, неприятно поразил меня. Она тяжело вздохнула и придвинулась ко мне. Я почувствовала, что она дрожит, и хотела заговорить вместо нее, но она тихонько пожала мне руку, чтобы остановить меня, и снова обратилась к сэру Персивалю. — Я слышала и верю, что самая большая и преданная любовь — это любовь, которую жена должна питать к своему мужу, — сказала она. — В начале нашей помолвки я думала, что со временем полюблю вас. Простите ли вы меня, сэр Персиваль, если я признаюсь вам, что больше не думаю так? Слезы заблестели в ее глазах и медленно потекли по ее щекам, когда она опустила голову, ожидая ответа. Он не вымолвил ни слова, закрыл лицо рукой и сидел неподвижно. Он запустил пальцы в волосы. Что означал этот жест — скрытый гнев или отчаяние, — трудно было сказать. Ни одно движение не выдавало его сокровенных мыслей в эту минуту, когда решалась его и ее судьба. Я решила заставить его высказаться ради Лоры. — Сэр Персиваль, — твердо сказала я, — почему вы не отвечаете моей сестре? Она сказала вам слишком много, по-моему… — Тут мой несчастный характер взял верх над моей рассудительностью, и я прибавила: — Она сказала больше, чем мог бы от нее потребовать любой человек на вашем месте. Эта опрометчивая фраза давала ему возможность уклониться от прямого ответа. Он моментально этим воспользовался. — Простите меня, мисс Голкомб, — сказал он, прикрыв лицо рукой. — Простите, если я напомню вам, что сам я не претендовал на это право. Несколько слов, прямых и откровенных, заставили бы его высказаться, и я было хотела уже их произнести, но Лора перебила меня. — Я надеюсь, что не напрасно сделала вам это тягостное для меня признание, — сказала она. — Мне осталось добавить еще несколько слов, и, я надеюсь, вы не усомнитесь в их полной правдивости. — Прошу вас верить в это, — горячо ответил он, опустив руку и повернувшись к нам. Его лицо выражало нетерпеливое внимание, ничего, кроме самого нетерпеливого внимания. — Поймите, что я говорила с вами не из эгоистических целей, — сказала она. — Вы откажетесь от меня, сэр Персиваль, не для того, чтобы я вышла замуж за другого, — вы только дадите мне возможность остаться на всю жизнь незамужней. Я виновата перед вами только в мыслях. Ни единого слова… — Она помолчала, подыскивая выражение, и так смутилась, что больно было смотреть на нее. — Ни единого слова, — терпеливо и решительно продолжала она, — не было сказано ни мною, ни человеком, о котором я упоминаю в вашем присутствии в первый и последний раз. Ни единого слова, ни о моем чувстве к нему, ни о его чувстве ко мне, — и ничего никогда не будет сказано. Вряд ли мы снова встретимся с ним в этой жизни. Прошу вас, разрешите мне больше не говорить об этом и поверьте, что это все. Вот та правда, сэр Персиваль, которую был вправе услышать мой будущий муж, как бы тяжело это ни было для меня самой. Я верю в его великодушие, надеясь на его прощение, я верю в его честь, зная, что он сохранит мое признание в тайне. — Ваше доверие для меня священно, — сказал он, — и я не обману его. Он замолчал, как бы желая услышать ее ответ. — Я сказала все, что хотела, — прибавила она тихо, — я сказала более чем достаточно для того, чтобы вы могли взять обратно ваше слово. — Вы сказали более чем достаточно! — воскликнул он. — Для меня теперь дороже всего на свете сдержать свое слово! — Он встал и сделал несколько шагов к ней. Она с ужасом отпрянула от него, и слабый крик вырвался из ее груди. Все, что она говорила, было подтверждением ее чистоты и правдивости, а этот человек хорошо понимал, какое бесценное сокровище — чистая и правдивая женщина. Благородство ее поведения послужило ей только во вред. С самого начала я этого боялась. Если бы она дала мне хоть малейшую возможность, я помешала бы этому. Даже сейчас, когда было уже поздно, я все еще надеялась, что сэр Персиваль скажет что-нибудь такое, что поможет мне исправить положение. — Вы предложили мне, мисс Фэрли, самому отказаться от брака с вами, — продолжал он. — Но могу ли я быть столь бездушным, чтобы отказаться от благороднейшей из женщин! Он говорил так горячо, со страстью и воодушевлением и в то же время с такой деликатностью, что она подняла голову, вся порозовела и взглянула на него, внезапно оживившись. — Нет! — твердо сказала она. — От несчастнейшей из женщин, если я должна отдать себя тому, кого не могу любить. — Но разве вы не сможете полюбить в будущем, — спросил он, — если целью всей моей жизни будет заслужить вашу любовь? — Никогда! — отвечала она. — Если вы все еще настаиваете на нашем браке, я буду вам верной и преданной женой, сэр Персиваль, но вашей любящей женой, насколько я себя знаю, — никогда! При этом она выглядела такой невыразимо прекрасной, что ни один мужчина в мире не мог бы добровольно отказаться от нее. Я изо всех сил старалась почувствовать, что сэр Персиваль заслуживает осуждения, но, вопреки всему, мне было жаль его. — Я с благодарностью принимаю вашу верность и преданность, — сказал он. — Как бы мало ни дали вы мне, ни одна другая женщина в мире не смогла бы дать мне больше. Ее левая рука сжимала мою, правая безжизненно повисла. Он тихо взял ее руку, поднес к своим губам, скорее прикоснулся к ней, чем поцеловал, поклонился, а затем с отменным тактом и сдержанностью молча покинул комнату. Она не пошевелилась и ничего не промолвила, когда он ушел. Она сидела рядом со мной, холодная и безучастная, опустив глаза. Я видела, что говорить безнадежно и бесполезно, я только молча обняла ее и прижала к себе. Мы просидели долгое время — так долго и так печально, что мне стало страшно. Я мягко попыталась заговорить с ней, чтобы вывести ее из оцепенения. Звук моего голоса, казалось, пробудил ее. Она вдруг отодвинулась от меня и встала. — Я должна покориться судьбе, Мэриан, — сказала она. — В новой жизни у меня будет много трудных обязанностей; одну из них надо выполнить сегодня. Сказав это, она подошла к столику у окна, где лежали ее рисовальные принадлежности, тщательно собрала их и положила в ящик комода. Заперев его, она подала мне ключ. — Я должна расстаться со всем, что мне его напоминает, — сказала она. — Спрячь этот ключ — он мне больше никогда не понадобится. Прежде чем я успела что-либо ответить, она сняла с книжной полки альбом с рисунками Уолтера Хартрайта. С минуту она колебалась, с любовью держа в руках альбом, потом поднесла его к губам и поцеловала. — О Лора, Лора! — сказала я, не сердясь, не упрекая, но с бесконечной печалью, которая переполняла мое сердце. — В последний раз, Мэриан! — умоляюще сказала она. — Пойми, я прощаюсь с ним навсегда! Положив альбом на стол, она вынула гребень, который держал ее волосы. Они упали в несравненной красоте на ее плечи и спину, окутали ее всю длинными прядями. Отделив от них густой локон, она отрезала его и вложила в альбом. Потом поспешно закрыла его и отдала мне в руки. — Вы пишете друг другу, — сказала она. — Пока я жива, если он обо мне спросит, говори, что мне хорошо, не говори, что я несчастна! Не огорчай его, Мэриан, ради меня — не огорчай его никогда! Если я умру первая, обещай мне отдать ему альбом. Когда меня не станет, ты отдашь и скажешь, что я сама вложила туда локон. И скажи, Мэриан, скажи за меня то, о чем мне самой никогда не придется сказать ему: скажи, что я его любила! Она обвила мою шею руками и прошептала эти последние слова с таким восторгом, что сердце мое чуть не разорвалось от горя. Вся ее сдержанность покинула ее при первом же порыве любви. Она вырвалась из моих объятий и упала на кушетку, содрогаясь от отчаянных рыданий. Напрасно я утешала и уговаривала ее — на нее уже ничто не действовало. Таков был печальный, непредвиденный для нас обеих конец этого памятного дня. Когда рыдания ее наконец утихли, она была слишком измучена, чтобы говорить. Она задремала, а я спрятала альбом, чтобы она его не увидала, когда проснется. Лицо мое было вполне спокойно, когда она открыла глаза, хотя один господь знает, что творилось в моем сердце. Мы ни словом не обмолвились о горестном утреннем свидании. В этот день мы больше не говорили о сэре Персивале и не вспоминали Уолтера Хартрайта. 10-е Сегодня утром она была уже спокойнее, и я вернулась к грустному вчерашнему разговору, умоляя ее разрешить мне переговорить с сэром Персивалем и мистером Фэрли по поводу ее печального замужества более решительно, чем сделала это она. Лора ласково, но твердо прервала мои увещания. — Для меня все решалось вчера, — сказала она. — И все было решено. Отступать уже поздно. Днем сэр Персиваль говорил со мной о том, что произошло в Лориной комнате. Он уверял меня, что ее полная искренность вызвала в нем такую ответную веру в ее невинность и чистоту, что он ни на минуту не почувствовал недостойной ревности ни во время разговора с Лорой, ни потом, когда остался один. Как ни глубоко сожалел он о печальной привязанности, предвосхитившей ту любовь, которую она могла бы питать к нему, он был непоколебимо уверен, что об этом действительно никогда не было говорено в прошлом и при любых обстоятельствах об этом не будет упоминаться в будущем. Он был убежден в этом и в доказательство даже не спрашивал, когда это произошло и кто был тот, кого она любила. Все, что мисс Фэрли сочла нужным сказать ему, полностью удовлетворяло его, и, право, он не чувствовал больше никаких тревог и сомнений по этому поводу. Высказав все это, он выжидательно посмотрел на меня. Мне было очень неловко за мое необъяснимое предубеждение против него и за недостойное подозрение, что он рассчитывает, не отвечу ли я по неосторожности именно на те вопросы, которые, по его словам, он не желал задавать. С заметным смущением я постаралась уклониться от всяких дальнейших намеков на эту тему. В то же время я решила поддержать ходатайство Лоры и дерзко сказала ему, как глубоко я сожалею, что его великодушие не простерлось дальше и не заставило его отказаться от брака с ней. Тут он снова обезоружил меня тем, что не пытался защищаться. Он только умолял меня понять, что, если б мисс Фэрли оставила его по собственному желанию, его согласие на это означало бы только, что он покорился судьбе, тогда как отказаться от нее самому означало бы, что он по своей воле разбил счастье своей жизни. Ее поведение во время вчерашнего свидания так усилило его неизменную любовь, которую он питал к ней последние два года, что убить это чувство он был теперь не в силах. Если я сочту его слабым, эгоистичным и неумолимым по отношению к женщине, которую он обожает, он постарается примириться с этим. Он спрашивает только: будет ли она, оставаясь одинокой и не смея открыто заявить о своей любви, счастливее, чем если выйдет замуж за человека, благословляющего землю, по которой она ступает? В последнем случае у него есть хоть какая-то надежда на возможность счастья для нее, в первом случае — как она сама это сказала — такой надежды нет. Я отвечала ему, ибо у меня женский язык, который не может молчать, но ничего убедительного я сказать не могла. Было совершенно очевидно, что он воспользовался преимуществом, которое предоставлял ему путь, избранный Лорой накануне. Я предчувствовала, что так и будет, а теперь убедилась в этом. Остается только одна надежда: что его побуждения вызваны его горячей, искренней привязанностью к Лоре. Прежде чем закрыть свой дневник, должна еще прибавить, что написала сегодня о бедном Хартрайте двум старым друзьям моей покойной матери. Оба они люди влиятельные в Лондоне. Если они могут сделать что-то для него, они это сделают, я уверена. Более всего — после Лоры — я беспокоюсь за бедного Уолтера. Мое уважение и симпатия к нему только возросли, с тех пор как он уехал. Я всем сердцем надеюсь, что правильно делаю, помогая ему устроиться за границей. Я горячо надеюсь, что в будущем у него все будет хорошо и благополучно! 11-е Сэр Персиваль был у мистера Фэрли. За мной прислали, чтобы я присутствовала при их свидании. По всему было видно: мистер Фэрли чрезвычайно доволен тем, что «семейная неурядица» (как он изволит называть замужество своей племянницы) наконец улажена. До сих пор я не считала нужным высказывать ему свое мнение, но, когда он начал говорить в своей отвратительно томной манере, что теперь, идя навстречу желаниям сэра Персиваля, пора назначить день свадьбы, я обрадовалась возможности поиграть на нервах мистера Фэрли и горячо запротестовала против того, чтобы Лору торопили с этим решением. Сэр Персиваль немедленно стал уверять, что он тут ни при чем, — предложение насчет дня свадьбы сделано без его ведома. Мистер Фэрли откинулся на спинку кресла, закрыл глаза, сказал, что мы оба делаем честь человечеству, а затем опять невозмутимо заговорил о дне венчания, как будто сэр Персиваль и я были совершенно согласны с ним. Кончилось тем, что я наотрез отказалась напоминать Лоре о дне свадьбы, если только она сама не спросит об этом. Затем я пошла к двери. Сэр Персиваль выглядел смущенным и опечаленным. Мистер Фэрли лениво вытянул ноги на своей бархатной скамеечке и сказал: — Дорогая Мэриан! Как я завидую вашей крепкой нервной системе! Не хлопайте дверью! Придя наверх, я узнала, что Лора спрашивала обо мне и миссис Вэзи сказала ей о моем визите к мистеру Фэрли. Лора спросила, зачем он меня позвал, и я рассказала ей, не скрывая своей досады и неудовольствия. Ее ответ чрезвычайно поразил и огорчил меня — по правде сказать, ничего подобного я от нее не ожидала. — Дядя прав, — сказала она. — Я причинила достаточно волнения и беспокойства и тебе и всем окружающим. Этого больше не следует делать, Мэриан. Пусть сэр Персиваль решает все сам. Я начала спорить с ней, но она была непоколебима. — Я связана словом, — отвечала она. — Я простилась с прошлым. Как бы я ни отдаляла этот несчастный день, он все равно настанет. Нет, Мэриан, я повторяю: дядя прав. Я причинила слишком много тревоги и беспокойства всем вам, пора прекратить это. Раньше она была само послушание, теперь она пассивно непоколебима в своем отречении — вернее, в своем отчаянии. Как ни горячо я ее люблю, мне было бы легче, если бы она была возбуждена и взволнована. Та холодная, ко всему безучастная Лора, которую я вижу теперь перед собой, так не похожа на прежнюю Лору! 12-е За завтраком сэр Персиваль заговорил со мной о Лоре, и мне ничего другого не оставалось, как передать ему ее слова. В это время она сама сошла к нам вниз. В присутствии сэра Персиваля она так же неестественно спокойна, как и при мне. Когда завтрак кончился, он отвел ее к окну и что-то сказал ей. Они пробыли вместе всего две или три минуты, потом она ушла в сопровождении миссис Вэзи, а сэр Персиваль подошел ко мне. Он сказал, что умолял ее назначить день свадьбы по ее собственному желанию и усмотрению. В ответ она только сказала, чтобы он обратился к мисс Голкомб. Мне трудно писать, так я сержусь. Несмотря на все мои попытки помешать ему, сэр Персиваль и на этот раз добился своего с наибольшей выгодой для себя. Его желания и намерения остались такими же, какими были, когда он приехал к нам, а Лора, покорившись неизбежности своего замужества, остается холодной и равнодушной. Попрощавшись со всем, что напоминало ей о Хартрайте, она как бы рассталась с прежней своей нежностью, отзывчивостью, впечатлительностью. Я пишу эти строки в три часа дня; сэр Персиваль уже уехал, торопясь, как счастливый жених, подготовить все в Хемпшире для приема своей будущей супруги. Если только не произойдет никакой помехи, они повенчаются именно тогда, когда он этого хотел, — в конце года. У меня просто горят пальцы, когда я пишу об этом! 13-е Бессонная ночь из-за дум о Лоре. К утру я решила попробовать, не пробудит ли ее из оцепенения, в котором она пребывает, полная перемена обстановки. Если я увезу ее из Лиммериджа и окружу друзьями, ее апатия безусловно пройдет. После некоторого размышления я решила написать Арнольдсам в Йоркшир. Они простые, сердечные, радушные люди и знали Лору еще девочкой. Отправив письмо, я сказала ей об этом. Мне было бы легче, если бы она воспротивилась, выразила недовольство. Но она ответила только: «С тобой я куда угодно поеду, Мэриан. Ты права, так, наверно, будет лучше!» 14-е Я написала мистеру Гилмору, что эта несчастная свадьба действительно состоится, и упомянула о временной перемене обстановки, которую я задумала для пользы Лоры. Мне не хотелось касаться подробностей. На это еще хватит времени до конца года. 15-е Я получила три письма. Первое от Арнольдсов. Они в восторге, что скоро увидят Лору и меня. Второе — от джентльмена, которому я писала по поводу Уолтера Хартрайта. Он уведомляет меня, что моя просьба исполнена. Третье — от самого Уолтера. Бедняга в самых сердечных выражениях благодарит меня за то, что с моей помощью сможет скоро покинуть свой дом, своих друзей, свою родину. Из Ливерпуля в Центральную Америку вскоре отплывает частная археологическая экспедиция на поиски следов древних культур. Художник, который должен был отправиться с экспедицией, по-видимому, струсил в последнюю минуту, и Уолтер едет вместо него. Он подписал контракт на полгода, считая с момента прибытия экспедиции в Гондурас. Контракт будет продлен еще на год, если раскопки будут успешными и обеспечены денежными средствами. Он заканчивает письмо обещанием написать мне прощальную записку с корабля, перед самым отплытием. Мне осталось молиться и надеяться, что мы оба поступаем наилучшим образом. Это такой серьезный шаг! Мне страшно за Уолтера, когда я думаю о его путешествии. И все же, принимая во внимание его несчастное положение, как могу я ожидать от него или желать для него, чтобы он остался? 16-е Коляска у подъезда. Лора и я едем в гости к Арнольдсам. 23-е. Йоркшир. Послдин Вот уже неделя, как мы в новых местах, среди новых людей. Ей стало лучше, но я надеялась на большее. Я решила пробыть здесь по крайней мере еще неделю. Пока в этом нет необходимости, совершенно незачем торопиться с возвращением в Лиммеридж. 24-е. Послдин Печальные вести с утренней почтой. Экспедиция в Центральную Америку отплыла 21-го. Мы расстались с настоящим человеком, мы потеряли верного друга. Уолтер Хартрайт покинул Англию. 25-е. Послдин Печальные вести вчера, скверные — сегодня. Сэр Персиваль Глайд написал мистеру Фэрли, а мистер Фэрли написал Лоре и мне, чтобы мы немедленно возвращались в Лиммеридж. Что это значит? Что день свадьбы назначен в наше отсутствие? II 27-е. Лиммеридж Мои предчувствия сбылись. Свадьба назначена на двадцать второе декабря. Оказывается, через день после того, как мы уехали в Йоркшир, сэр Персиваль написал мистеру Фэрли, что необходимый ремонт и переделка его дома в Хемпшире займет гораздо больше времени, чем он предполагал. Ему будет легче договориться с рабочими о сроке ремонта, если он будет знать, когда именно произойдет свадебная церемония. Он мог бы рассчитать тогда время, нужное для ремонта, и, кроме того, известить друзей, собиравшихся погостить у него этой зимой, что не сможет принять их, так как в доме будут происходить работы. Мистер Фэрли ответил на его письмо предложением, чтобы сэр Персиваль сам назначил дату свадьбы, которая, конечно, будет одобрена мисс Фэрли — как ручался ее опекун. Сэр Персиваль немедленно написал в ответ, что предлагает вторую половину декабря, число двадцать второе, или двадцать четвертое, или любой другой день, угодный самой леди невесте и ее опекуну. Так как сама леди невеста отсутствовала и посему не имела возможности высказаться, ее опекун решил за нее, что свадьба произойдет двадцать второго декабря, и соответственно с этим вызвал нас в Лиммеридж. Объяснив мне все это вчера при личном свидании, мистер Фэрли самым любезным образом предложил мне переговорить с Лорой. Чувствуя, что сопротивляться бесполезно, я согласилась передать ей поручение мистера Фэрли, заявив, однако, что ни в коем случае не буду стараться получить ее согласие. Поздравив меня с моей «великолепной добросовестностью», как если бы при встрече он поздравил меня с «великолепным здоровьем», мистер Фэрли, казалось, вполне успокоился, переложив одну из своих родственных обязанностей на мои плечи. Сегодня утром я поговорила с Лорой, как обещала. Ее равнодушие, вернее ее безучастность, на этот раз не устояла перед новостью, которую мне пришлось ей сообщить. Она побледнела и задрожала. «Не так скоро, Мэриан, — молила она. — Не так скоро!» Этого было достаточно для меня. Малейшего ее намека для меня было бы достаточно. Я встала, чтобы выйти из комнаты и одержать победу над мистером Фэрли. Когда я была уже в дверях, она схватила меня за платье. — Пусти! — сказала я. — Мне не терпится сказать твоему дядюшке, что ему с сэром Персивалем не всегда удастся поступать по-своему. Она горько вздохнула, не выпуская из рук моего платья. — Нет, — тихо сказала она, — слишком поздно, Мэриан, слишком поздно! — Совсем не поздно! — отрезала я. — Вопрос о дне свадьбы решаем мы, женщины. И поверь мне, Лора, я сумею воспользоваться этим по-женски. С этими словами я высвободила платье из ее рук, но она обхватила меня за талию, удерживая меня еще крепче. — Все это запутает нас еще больше и причинит нам только лишние тревоги и огорчения, — сказала она. — Дядя рассердится, а у сэра Персиваля, когда он приедет, будут новые поводы для недовольства и жалоб. — Тем лучше! — вскричала я. — Кому какое дело до его недовольства и жалоб! Ты готова разбить свое сердце, чтобы угодить ему! Ни один мужчина не стоит жертв с нашей стороны! Мужчины! Это враги нашей чистоты и покоя — они отрывают нас от родительской любви и сестринской дружбы, они всецело присваивают нас, беззащитных женщин, и привязывают к себе, как сажают на цепь собак! Что дают нам взамен лучшие из них? Пусти меня, Лора! Я вне себя от негодования, во мне все кипит, когда я думаю об этом! Слезы, жалкие, малодушные женские слезы досады и гнева душили меня. Она грустно улыбнулась и закрыла мне лицо своим платком, чтобы скрыть от меня мое собственное малодушие, то малодушие, которое, как она знала, я презираю в других женщинах больше всего. — О Мэриан, — сказала она, — ты плачешь! Подумай, что бы ты сказала, если бы мы с тобой поменялись местами и эти слезы были моими. Вся твоя любовь, и мужество, и преданность не изменят того, что рано или поздно должно произойти. Пусть будет так, как хочет дядюшка. Я готова на любые жертвы, лишь бы из-за меня не было этих тревог и огорчений. Скажи только, что останешься со мной, Мэриан, когда я выйду замуж, и не говори больше ничего. Но я сказала еще многое. Я заставила высохнуть презренные слезы, которые не облегчали меня, но огорчали ее. Я умоляла, я убеждала. Все было напрасно. Она заставила меня дважды повторить мое обещание остаться с ней после ее замужества и вдруг задала вопрос, который отвлек меня от моего горя и сочувствия к ней. — Когда мы были в Послдине, Мэриан, — сказала она, — ты получила письмо… По ее дрогнувшему голосу, по тому, как она отвела глаза и склонила головку мне на плечо, по нерешительности, с которой она оборвала свой вопрос, мне было ясно, о ком она спрашивала. — Я думала, Лора, что мы с тобой больше не будем говорить о нем, — сказала я ласково. — Ты получила письмо от него? — настаивала она. — Да, — отвечала я, — если уж тебе так хочется знать, — получила. — Ты будешь писать ему снова? Я замялась. Я не решилась сказать ей, что он уехал из Англии и что я сама помогла его отъезду. Что я могла ей ответить? Он уехал в такую даль, куда письма, наверно, шли многие месяцы, даже годы. — Предположим, я снова соберусь написать ему, — сказала я наконец. — Что тогда, Лора? Ее щека пылала у моего плеча, руки дрожали, обнимая меня. — Не пиши ему про двадцать второе, — шепнула она. — Обещай мне, Мэриан, обещай, что даже имени моего не упомянешь в следующем письме к нему. Я обещала. Мне было невыразимо грустно. Она выпустила меня из объятий, подошла к окну и стала глядеть в него, спиной ко мне. Через минуту она снова заговорила, не оборачиваясь ко мне, чтобы я не могла разглядеть ее лицо. — Ты пойдешь к дяде? — спросила она. — Ты скажешь ему, что я согласна на те условия, которые он считает наилучшими? Ничего, что ты уйдешь сейчас, Мэриан. Мне лучше некоторое время побыть одной. Я вышла. Если бы по мановению моего мизинца я могла спровадить мистера Фэрли и сэра Персиваля Глайда на самый дальний край земли, я бы сделала это, не задумываясь ни на минуту! На этот раз мой несчастный характер выручил меня. Гнев выжег мои слезы, а то я бы, наверно, упала и разрыдалась. Я ворвалась к мистеру Фэрли, сердито крикнула ему: «Лора согласна на двадцать второе!» — и ринулась обратно, не дожидаясь ответа. Убегая, я так хлопнула дверью, что, надеюсь, его нервная система разбита сегодня на целый день. 28-е Утром я перечла письмо бедного Хартрайта. Со вчерашнего дня меня мучат сомнения, правильно ли я поступила, скрыв от Лоры его отъезд. Поразмыслив, я решила, что я права. Судя по его письму, подготовка к этой экспедиции в Центральную Америку говорит о том, что начальники экспедиции понимают, насколько она опасна. Это тревожит меня, а что было бы с ней, если бы она об этом узнала? И так уже грустно — его отъезд лишил нас верного друга, на преданность которого в нужную минуту мы могли полностью рассчитывать, если бы эта минута настала и мы сами были беспомощны. Но еще печальнее сознавать, что он уехал, рискуя погибнуть в страшном климате, в совершенно дикой стране, среди диких племен. Говорить об этом Лоре, когда в этом нет крайней необходимости, было бы, конечно, жестоко. Я даже думаю, не пойти ли еще дальше — не сжечь ли его письмо из опасения, что оно может когда-нибудь попасть в чужие руки? В нем не только говорится о Лоре в таких выражениях, которые должны навсегда остаться между нами, но и о его подозрениях — упрямых, необоснованных, но очень тревожных, — что за ним постоянно следят с тех пор, как он уехал отсюда. Он утверждает, что на пристани в Ливерпуле среди толпы, наблюдавшей за отплытием корабля, он видел тех самых незнакомцев, которые ходили за ним по пятам по лондонским улицам. Он заявляет, что слышал имя Анны Катерик за своей спиной, когда всходил на корабль. Вот его собственные слова: «В этих событиях есть скрытый смысл, они должны привести к какому-то результату. Тайна Анны Катерик еще не раскрыта. Возможно, что я никогда больше с ней не встречусь, но, если когда-нибудь вам придется увидеть ее, мисс Голкомб, приложите все усилия, чтобы воспользоваться этим лучше, чем сделал я. Я глубоко верю, что это необходимо, и молю вас помнить мои слова». Вот что он написал! Нет, я ни в коем случае не позабуду его слов, я слишком часто вспоминаю все, что Хартрайт говорил об Анне Катерик. Но хранить его письмо опасно. Малейшая случайность — и оно может попасть в чужие руки. Я могу заболеть, могу умереть — лучше сжечь письмо сразу, пусть одной заботой будет меньше. Оно сожжено. Кучка серого пепла лежит в камине — все, что осталось от его прощального письма, может быть, его последнего в жизни письма ко мне. Неужели таков печальный конец этой печальной истории? О нет, только не это! Конечно, конечно, это еще не конец! 29-е Приготовления к свадьбе начались. Приехала портниха. Лора совершенно безучастна, совершенно равнодушна к вопросам, волнующим каждую женщину. Она предоставила все мне и портнихе. Если бы бедный Хартрайт был баронетом и ее суженым по выбору ее отца, она, конечно, вела бы себя совершенно иначе! Как она капризничала бы и волновалась и как трудно было бы самой отличной портнихе угодить ей! 30-е Каждый день мы получаем вести от сэра Персиваля. Вот последняя новость: ремонт и отделка его дома займут около полугода. Если бы художники, обойщики и обивщики могли не только соорудить роскошные хоромы для Лоры, но и сделать ее счастливой, я бы весьма интересовалась устройством ее будущего дома. Но при данных обстоятельствах единственное, к чему я не осталась полностью равнодушной, — это та часть его письма, которая относится к свадебному путешествию. Есть предположение, что зима будет необычайно суровой, и потому ввиду хрупкого здоровья Лоры он предлагает повезти ее на зиму в Рим и остаться там до лета. Если его план не встретит одобрения, он готов провести зиму в Лондоне, сняв для этого наиболее подходящий дом. Не принимая во внимание моих собственных чувств (это мой долг, и я это делаю), лично я считаю, что надо согласиться на первое предложение. В обоих случаях наша разлука с Лорой неизбежна. Если они поедут за границу, разлука эта будет более длительной, чем если они останутся на зиму в Лондоне. Но Лоре полезен мягкий климат, а главное — путешествие по интереснейшей в мире стране, первое в ее жизни путешествие. Все его радости и удовольствия помогут Лоре примириться с новой жизнью, рассеют ее печальное настроение. С ее характером она не нашла бы утешения в беззаботных удовольствиях лондонского света. Она только еще тяжелее переносила бы гнет своего несчастного замужества. Я не могу передать, как мне страшно за начало ее новой жизни. Если она поедет путешествовать, я еще смогу на что-то надеяться, если останется — я утрачу последнюю надежду. Так странно перечитывать эту последнюю запись в моем дневнике, — я пишу о Лорином замужестве и о предстоящей разлуке с нею, как пишут о решенных вопросах. Какими холодными и бесчувственными кажутся эти спокойные рассуждения о будущем! Но что еще остается мне, когда день свадьбы все приближается? Не пройдет и месяца, как она станет его Лорой, уже не моей. Его Лорой! Эти два слова кажутся мне такими же непонятными, я так же ошеломлена и убита ими, как если бы вместо замужества я писала о ее смерти. 1 декабря Грустный, грустный день! День, о котором мне не хочется подробно писать. Отложив вчера разговор об этом, я была вынуждена сегодня утром сказать ей о свадебном путешествии, предложенном сэром Персивалем. Глубоко убежденная, что я буду с ней, куда бы она ни поехала, бедное дитя, — ведь она еще дитя во многих отношениях, — она почти обрадовалась возможности повидать воочию красоты Рима и Неаполя. У меня сердце чуть не разорвалось от боли, когда мне пришлось рассеять ее заблуждение и поставить ее перед лицом действительности. Мне пришлось сказать ей, что ни один мужчина не потерпит, чтобы соперник — или соперница — оспаривали у него привязанность его жены в первые месяцы женитьбы, что бы ни случилось потом. Мне пришлось предостеречь ее, что наше совместное будущее зависит от того, сумею ли я не возбудить ревность и недоверие сэра Персиваля, встав между ними в начале их брака в качестве ближайшей наперсницы его жены. Капля по капле я вливала в это чистое сердце и неопытный ум горечь житейской мудрости, чувствуя в глубине души, как все лучшее и высшее во мне восстает против этой грустной задачи. Теперь это уже позади. Она знает теперь свой горький, но неизбежный урок. У нее больше не осталось чистых, девических иллюзий. Моя рука разрушила их. Лучше моя, чем его рука, — это мое единственное утешение. Лучше моя рука, чем его. Первое предложение принято. Они едут в Италию. А я — если сэр Персиваль согласится — встречу их и останусь жить с ними, когда они вернутся с континента. Другими словами, впервые за всю мою жизнь я должна просить о личном одолжении человека, которому я меньше всего хотела бы быть обязанной! Что ж! Мне кажется, что для Лоры я отважилась бы и на большее. 2-е Перечитывая свои записи, я вижу, что всегда отзываюсь о сэре Персивале в самых неодобрительных выражениях. Но дела приняли такой оборот, что мне необходимо искоренить мое предубеждение против него. Когда оно возникло — я не знаю. Его безусловно раньше не было. Возможно, нежелание Лоры выходить за него замуж восстановило меня против него. Возможно, что, сама того не понимая, я заразилась совершенно необоснованным предубеждением Хартрайта. А может быть, в моем сознании все еще тлеет неосознанное подозрение в связи с письмом Анны Катерик, несмотря на объяснения сэра Персиваля и доказательство его правоты, которое находится в моих собственных руках. Мне трудно разобраться во всем этом. Я знаю одно: я обязана, особенно теперь, перестать относиться к сэру Персивалю с неоправданной подозрительностью. Писать о нем неизменно в неодобрительных выражениях стало для меня привычным, но я должна перестать это делать. Даже если ради этого мне придется не вести моего дневника, пока они не поженятся! Я серьезно недовольна собой сегодня, писать больше не буду. 16-е Прошло целых две недели, и я ни разу не открыла этих страниц. Я достаточно долго не прикасалась к моему дневнику, чтобы прийти в лучшее, более благоприятное расположение духа — по крайней мере, по отношению к сэру Персивалю. Эти две недели прошли незаметно. Платья почти все готовы, из Лондона прибыли новые сундуки для свадебного путешествия. Бедняжка Лора в течение целого дня ни на минуту не расстается со мной. Вчера ночью, когда нам обеим не спалось, она пришла в мою спальню и прокралась в мою постель, чтобы поговорить со мной. «Скоро я расстанусь с тобой, Мэриан, — сказала она. — Пока возможно, я хочу побольше быть с тобой». Они должны обвенчаться в лиммериджской церкви, и, слава богу, никто из наших соседей не приглашен на свадьбу. Единственным гостем будет наш старый друг мистер Арнольде. Он приедет из Послдина, чтобы быть посаженым отцом, ибо дядюшка Лоры слишком изнежен и не осмелится высунуть нос наружу в такую безжалостно холодную погоду, которая сейчас стоит. Если бы я не решила с сегодняшнего дня видеть все только в радужном свете, полнейшее отсутствие родственников-мужчин у Лоры в такую важную для нее минуту могло бы вселить в меня опасение за ее будущее. Но с унынием и подозрительностью покончено, вернее — я не хочу писать о них в моем дневнике. Завтра должен приехать сэр Персиваль. Он предложил — в случае, если мы хотим, чтобы все происходило согласно строгому этикету, — написать нашему священнику и попросить у него гостеприимства на короткое время, которое он, сэр Персиваль, будет в Лиммеридже до венчания. Но мистер Фэрли и я решили, что затруднять себя всякими мелкими церемониями и ритуалами не стоит. В нашем диком прибрежном захолустье, в нашем большом, пустынном доме мы можем не считаться с предрассудками, которые мешают спокойно жить обитателям городов. Поблагодарив сэра Персиваля за учтивость, я ответила ему просьбой занять его прежние комнаты в Лиммеридже. 17-е Он приехал сегодня — тревожный и усталый, как мне показалось, хотя продолжал разговаривать и смеяться, как человек, вполне довольный всем происходящим. Он привез Лоре в подарок несколько поистине великолепных драгоценностей. Лора благосклонно приняла их, сохраняя, внешне по крайней мере, полное спокойствие. Единственный признак внутренней борьбы, происходящей в ней, хотя она усиленно старается казаться невозмутимой, — это ее нежелание быть в одиночестве. Вместо того чтобы оставаться, как обычно, в своей комнате, она как будто боится заходить туда. Когда сегодня после завтрака я пошла наверх, чтобы одеться для прогулки, она вызвалась идти со мной. Перед обедом она распахнула дверь из своей комнаты в мою, чтобы разговаривать со мной, пока мы переодевались. «Не давай мне ни одной свободной минуты, — сказала она. — Заставляй меня все время быть на людях. Не давай мне задумываться, вот все, о чем я прошу, Мэриан, — не давай мне думать». Эта перемена в ней только усиливает ее привлекательность в глазах сэра Персиваля. Ее общительность он истолковал, по-видимому, в свою пользу. На ее щеках лихорадочный румянец, в глазах лихорадочный блеск — он приветствует это, считая, что она похорошела и повеселела. Сегодня за обедом она разговаривала с такой искусственной веселостью и небрежностью, так не вяжущейся с ее характером, что мне втайне хотелось заставить ее замолчать и увести ее. Восторг и удивление сэра Персиваля не поддаются описанию. Тревога, которую я заметила на его лице в первый день его приезда, совершенно рассеялась, и даже, с моей точки зрения, он помолодел лет на десять. Несомненно — хотя какая-то странная настороженность мешает мне видеть это, — несомненно, будущий муж Лоры очень красивый мужчина. Когда у человека правильные черты лица, это красиво, — у него они правильные. Красиво, когда у мужчины (или у женщины) глаза большие и карие, — у него они большие и карие. Даже лысина идет к нему, так как благодаря этому лоб его кажется еще выше, а лицо еще умнее. Непринужденная элегантность его манер, неустанная оживленность его движений, изысканное остроумие его речи — все это бесспорные достоинства, и он ими безусловно обладает. Разве можно винить мистера Гилмора, если он, не зная тайной любви Лоры, удивляется, что она сожалеет о своей помолвке? Всякий другой человек на его месте разделял бы его удивление. Если бы меня спросили сейчас, какие недостатки я нахожу в сэре Персивале, я могла бы указать только на два. Во-первых, непрестанное беспокойство и возбуждение, причиной которых является, возможно, его незаурядно энергичный характер. Во-вторых, его резкая, раздражительная манера разговаривать с прислугой, которая, вероятно, является просто дурной привычкой. Нет, я не могу отрицать и не буду отрицать — сэр Персиваль Глайд. Очень красивый и очень приятный мужчина! Вот! Я наконец написала это и рада, что с этим покончено. 18-е Сегодня утром, чувствуя себя усталой и подавленной, я оставила Лору в обществе миссис Вэзи и пошла на одну из моих бодрых, быстрых прогулок, которые я совсем забросила за последнее время. Я свернула через равнину, поросшую вереском, на открытую дорогу, ведущую к ферме Тодда. Полчаса спустя я очень удивилась появлению сэра Персиваля, шедшего мне навстречу от фермы. Он шагал быстро, помахивая тростью, по обыкновению, с высоко поднятой головой, в охотничьей куртке, которая развевалась по ветру. Когда мы встретились, он, не дожидаясь моего вопроса, тут же сказал мне, что ходил на ферму спросить, не получали ли Тодды каких-либо известий об Анне Катерик со времени его последнего визита. — И вам сказали, конечно, что они по-прежнему ничего не знают? — Абсолютно ничего, — отвечал он. — Я начинаю серьезно опасаться, что мы не найдем ее. Не слышали ли вы случайно, — продолжал он, пристально глядя на меня, — может быть, этот художник, мистер Хартрайт, знает что-либо о ней? — Он ничего о ней не слышал и не видел ее с тех пор, как уехал из Кумберленда, — отвечала я. — Очень жаль, — сказал сэр Персиваль явно разочарованным тоном, но в то же время, как это ни странно, он выглядел как человек, который наконец может вздохнуть свободно. — Трудно предугадать, какие еще беды могут приключиться с этим жалким существом. Я чрезвычайно недоволен, что не могу снова поместить ее в лечебницу, где она находилась под заботливым присмотром, в котором она так нуждается. При этом он выглядел искренне недовольным. Я выразила ему свое сочувствие, и на обратном пути мы говорили о другом. Разве моя случайная встреча с ним не говорит о хорошей черте его характера? Разве не бескорыстно и не трогательно с его стороны накануне своей свадьбы думать об Анне Катерик — и даже пойти на ферму Тодда, чтобы справиться о ней, когда он мог несравненно приятнее провести время дома, в обществе Лоры? Принимая во внимание, что он поступил так только из чистого сострадания, его поведение в данном случае говорит о его доброте и заслуживает самых высоких похвал. Ну что ж! Я чрезвычайно хвалю его — вот и все. 19-е Новое открытие в неиссякаемом источнике добродетелей сэра Персиваля. Сегодня в разговоре с ним я осторожно коснулась моего намерения жить под одной крышей с его женой, когда он привезет ее обратно в Англию. При первом же намеке он с жаром схватил меня за руку и сказал, что сам хотел предложить мне это. Из всех женщин он выбрал бы именно такую подругу для своей жены, как мисс Голкомб. Он просил меня верить, что я делаю ему огромное одолжение, соглашаясь по-прежнему жить с Лорой после ее замужества. Когда я поблагодарила его от имени нас обеих за его любезное внимание к нам, мы заговорили о свадебном путешествии и о светском обществе, с которым Лоре предстоит познакомиться в Риме. Он перечислил имена нескольких друзей, с которыми предполагает встретиться за границей этой зимой. Все они англичане, насколько я помню, за одним исключением. Это исключение — граф Фоско. Впервые замужество Лоры предстает в благоприятном свете благодаря известию о том, что молодые супруги, наверно, встретятся на континенте с графом Фоско и его женой. Возможно, эта встреча положит конец длительной семейной распре. До сих пор мадам Фоско предпочитала забывать о своих обязанностях тетки по отношению к племяннице из-за досады на покойного мистера Фэрли за его поступок с завещанием. Но теперь она уже не сможет относиться к Лоре как к чужой. Сэр Персиваль и граф Фоско — старинные друзья, их женам не остается ничего другого, как встретиться по-приятельски. В дни своего девичества мадам Фоско была одной из самых сумасбродных женщин, которых мне доводилось встречать, — капризной, требовательной и тщеславной до глупости. Если ее мужу удалось перевоспитать ее, он заслуживает благодарности со стороны всех ее родственников — начиная с меня. Мне хочется познакомиться с графом. Он самый близкий друг будущего мужа Лоры и поэтому вызывает во мне живейший интерес. Ни Лора, ни я никогда его не видели. О нем я знаю только, что благодаря его случайному присутствию на ступенях церкви Тринита дель Монте в Риме сэр Персиваль был спасен от ограбления и гибели в ту критическую минуту, когда сэра Персиваля ранили в руку и в следующее мгновение, возможно, всадили бы ему нож в сердце. Я также помню, что во время нелепых возражений покойного мистера Фэрли против замужества его сестры граф написал ему весьма хладнокровное и разумное письмо, которое, должна отметить, осталось без ответа. Вот все, что я знаю о друге сэра Персиваля. Приедет ли он когда-нибудь в Англию? Понравится ли он мне? Мое перо унеслось в область чистых умозрений. Пора вернуться к трезвым фактам. Бесспорно, сэр Персиваль отнесся более чем любезно — с большой теплотой — к моему предложению жить около его жены. Я уверена, что мужу Лоры не придется жаловаться на меня, если только я смогу относиться к нему, как начала. Я уже провозгласила его красивым, приятным, преисполненным сочувствия ко всем несчастным и искренней теплоты ко мне. Право, я с трудом узнаю самое себя в новом качестве пылкого друга сэра Персиваля. 20-е Я ненавижу сэра Персиваля! Я начисто отрицаю, что у него хорошая внешность. Я считаю его чрезвычайно злобным, неприятным, совершенно лишенным доброты и мягкости. Вчера вечером нам прислали визитные карточки молодых супругов. Лора распечатала пакет и в первый раз увидела свою будущую фамилию напечатанной. Сэр Персиваль фамильярно смотрел через ее плечо на визитную карточку, которая уже превратила мисс Фэрли в леди Глайд, и, улыбаясь, с гнусным самодовольством что-то шепнул ей на ухо. Я не знаю, что именно, — Лора не захотела сказать мне, — но ее лицо стало вдруг мертвенно бледным. Я испугалась, что с ней будет обморок. Сэр Персиваль не обратил на это ни малейшего внимания, казалось, он и не заметил, что до такой степени огорчил ее. Вся моя старая неприязнь к нему воскресла в одно мгновение, и часы, которые протекли с этого мгновения, не смогли ее рассеять. Я стала еще безрассуднее, еще несправедливее, чем была. В двух словах — как легко мое перо напишет их! — в двух словах: я его ненавижу! 21-е Волнения этого тревожного времени — не они ли нарушили мое душевное равновесие, мою трезвую рассудительность? Последние несколько дней я писала в легкомысленном тоне, который — видит бог! — так не соответствует моим переживаниям, что мне неприятно перечитывать мой дневник. Может быть, за последнюю неделю лихорадочное возбуждение Лоры сообщилось мне. Если так, этот припадок у меня уже прошел, оставив меня в каком-то странном состоянии. Неотвязная мысль, что свадьбе не бывать, что ей что-то помешает, преследует меня еще с прошлой ночи. Откуда взялась эта странная фантазия? Не является ли она результатом моего беспокойства за будущее Лоры? Или ее бессознательно подсказывают мне все возрастающие возбужденность и раздражительность, которые я замечаю в сэре Персивале по мере того, как приближается день свадьбы? Не знаю. Я знаю одно: эта фантастическая мысль — при данных обстоятельствах самая дикая из всех, которые могли бы прийти в голову женщине, — не оставляет меня, и как я ни стараюсь, я не могу проследить, откуда она взялась. Сегодняшний день прошел в беспорядочной, утомительной суматохе. Как описать его? Однако я должна это сделать. Все лучше, чем предаваться мрачным мыслям. Добрая миссис Вэзи, забытая и заброшенная нами в последнее время, утром очень расстроила нас не по своей вине. В течение нескольких месяцев она украдкой вязала для своей дорогой воспитанницы теплую шотландскую шаль. Удивительно, как женщина в ее возрасте и с ее привычками могла сделать такую прекрасную вещь! Подарок был поднесен сегодня утром, и, когда любящая старая подруга ее сиротливого детства гордо накинула шаль на ее плечи, бедная отзывчивая Лора совсем расстроилась! Не успела я успокоить их обеих и вытереть собственные слезы, как мистер Фэрли прислал за мной, чтобы осчастливить меня длинным перечнем предосторожностей, которые он считает необходимыми предпринять для охраны собственного покоя в день свадьбы. «Дорогая Лора» получит от него подарок — плохонькое колечко с вправленными в золотой ободок волосами ее любящего дяди (вместо кольца с драгоценным камнем) и с бессмысленной надписью изнутри по-французски о сродстве душ и вечной дружбе. «Дорогая Лора» должна получить из моих рук эту нежную дань немедленно, дабы успеть оправиться от волнения, причиненного ей дядюшкиным подарком прежде, чем предстанет перед самим дядюшкой. «Дорогая Лора» должна нанести ему визит вечером, но, бога ради, не устраивать сцен. «Дорогая Лора» должна прийти к нему вторично на следующее утро, уже в свадебном туалете, но снова, бога ради, не устраивать сцен. «Дорогая Лора» должна в третий раз явиться к нему перед самым отъездом, не надрывая его сердца упоминанием о том, в котором именно часу она уезжает, и, бога ради, не проливая слез! «Из сострадания, дорогая Мэриан, ради всего родственного, восхитительно сдержанного — без слез!» Эта эгоистическая чепуха в такую минуту так возмутила меня, что я, конечно, ошеломила бы мистера Фэрли одной из самых жестоких истин, которые ему когда-либо доводилось слышать, если бы приезд мистера Арнольдса из Послдина не призвал меня немедленно к долгу гостеприимства. Дальше в продолжение целого дня творилось что-то неописуемое. Думаю, что ни один человек в доме не в силах был бы описать эту сумятицу. Все сбились с ног в беспорядочной суматохе, от нагромождения всяких мелких происшествий, полной неразберихи и всеобщей путаницы. Прибывали платья, о которых забыли; упаковывались сундуки, которые потом приходилось распаковывать и упаковывать снова; присылались подарки от друзей близких и далеких, от людей знатных и простых. Мы все излишне суетились и торопились, с волнением ожидая завтрашнего дня. Особенно сэр Персиваль, которому не сиделось на месте ни минуты. Его отрывистый, сухой кашель непрестанно беспокоил его. Целый день он выбегал из дому и стал вдруг таким пытливым и любознательным, что приставал с вопросами к совершенно посторонним людям, являвшимся с разными поручениями. Прибавьте ко всему этому неотвязную мысль у Лоры и у меня, что завтра нам предстоит расстаться, и грозно преследующий нас страх (о котором мы молчим), что этот плачевный брак может стать роковой ошибкой ее жизни и моим непоправимым горем. Впервые за всю нашу радостную долголетнюю дружбу мы избегали смотреть друг другу в глаза и весь вечер по обоюдному молчаливому согласию удерживались от разговора наедине. Я не в силах писать об этом. Какое бы несчастье ни ожидало меня в будущем, я всегда буду вспоминать двадцать первое декабря — канун ее свадьбы — как самый безотрадный и горестный день в моей жизни. Я пишу эти строки в одиночестве моей комнаты. Сейчас далеко за полночь. Я только что была у Лоры, чтобы украдкой посмотреть, как она спит в своей прелестной белой кроватке, в которой спала с детства. Она лежала, не сознавая, что я смотрю на нее, неподвижно и тихо, но не спала. При свете ночника я видела ее полузакрытые веки и следы слез, блестевшие на ее бледных щеках. Мой подарок — всего только маленькая брошь — лежал на ее ночном столике вместе с молитвенником и миниатюрой ее отца, с которой она никогда не расстается. С минуту я глядела на нее, рука ее покоилась на белом одеяле, она дышала так тихо, так ровно, что оборка ее ночной рубашки не колыхалась. Я глядела на нее — на ту Лору, какую я видела столько раз и какой я ее больше никогда не увижу — и потом крадучись вернулась в мою комнату. Моя любимая! Как одинока ты, несмотря на всю твою красоту и богатство! Тот, кто отдал бы жизнь за тебя, далеко; яростное море в эту грозную ночь швыряет его из стороны в сторону по бешеным волнам. Кто еще есть у тебя? Ни отца, ни брата, ни единого друга, кроме беспомощной, слабой женщины, которая пишет эти печальные строки и ждет утра около тебя, в горе, с которым не может совладать, в сомнениях, которые не может побороть. О, сколько упований будет вверено завтра этому человеку! Если он когда-нибудь об этом забудет, если чем-нибудь тебя обидит… 22-е 7 часов Сумбурное, беспорядочное утро. Она только что встала; она спокойнее и сдержаннее, чем была вчера, — теперь, когда час настал. 10 часов Она одета. Мы обнялись, мы обещали друг другу быть мужественными. Я забежала к себе в комнату на минуту. В вихре и смятении моих мыслей я различаю одну дикую, фантастическую: что-то еще случится, что помешает этому браку. Не мелькает ли эта мысль и у него? Через окно мне видно, как он тревожно снует между каретами, которые стоят у дверей. Какое безумие писать это! Свадьба — это несомненный факт. Меньше чем через полчаса мы отправляемся в церковь. 11 часов Все кончено. Они обвенчаны. 3 часа Они уехали! Я слепну от слез — я не могу больше писать. На этом заканчивается первый период этой истории. ВТОРОЙ ПЕРИОД РАССКАЗ ПРОДОЛЖАЕТ МЭРИАН ГОЛКОМБ (выписки из ее дневника) I Блекуотер-Парк Хемпшир 11 июня 1850 года Прошло шесть месяцев, шесть долгих, тоскливых месяцев, с тех пор как мы с Лорой виделись в последний раз. Сколько дней осталось мне ждать? Всего один! Завтра, двенадцатого, путешественники возвращаются в Англию. Мне трудно осознать это счастье, мне не верится, что через двадцать четыре часа окончится последний день моей разлуки с Лорой. Она и ее муж пробыли всю зиму в Италии, потом поехали в Тироль. Обратно они едут в сопровождении графа Фоско с женой, которые хотят поселиться близ Лондона и, пока не выберут себе постоянную резиденцию, приглашены на лето в Блекуотер-Парк. Раз Лора возвращается, мне все равно, кто бы с ней ни вернулся. Пусть сэр Персиваль, если ему так нравится, наполняет дом сверху донизу гостями при условии, что его жена и я будем жить в этом доме вместе. А пока что я уже здесь, в Блекуотер-Парке. Это «древний и интереснейший замок (как услужливо осведомляет меня путеводитель по графству) сэра Персиваля Глайда, баронета» и, как могу теперь присовокупить я сама, будущее постоянное жилище безвестной Мэриан Голкомб, незамужней девицы, сидящей сейчас в уютном будуаре за чашкой чая и окруженной всеми ее пожитками, как-то: тремя чемоданами и одним саквояжем. Вчера я уехала из Лиммериджа, получив накануне очаровательное письмо от Лоры из Парижа. Сначала я колебалась: встречать ли их в Лондоне или в Хемпшире, но в последнем письме Лора писала, что сэр Персиваль хочет сойти в Саутхемптонском порту и ехать прямо в свое поместье. Он столько истратил за границей, что до конца сезона у него не осталось средств на прожитие в Лондоне. Из экономии он решил скромно провести лето и осень в Блекуотере. Лоре надоели светские удовольствия и радости путешествия, и она очень довольна перспективой сельской тишины и уединения, о которой благоразумно радеет для нее муж. Что касается меня, — с ней я буду счастлива где угодно. Поэтому для начала мы все очень довольны — каждый по-своему. Вчера я ночевала в Лондоне, а днем была так занята разными визитами и поручениями, что только к вечеру приехала в Блекуотер-Парк. Судя по моему первому смутному впечатлению, Блекуотер — полная противоположность Лиммериджу. Здание стоит на ровном месте, со всех сторон его замыкают — почти душат, с моей точки зрения северянки, привыкшей к простору, — деревья. Я еще не видела никого, кроме слуги, открывшего мне двери, и домоправительницы, очень любезной особы, показавшей мне мои комнаты и принесшей мне чай. У меня премилый маленький будуар и спальня в конце длинного коридора на втором этаже. Комнаты слуг и несколько запасных спален находятся наверху. Гостиная, столовая и другие комнаты — внизу. Я еще не видела ни одной из них и ничего не знаю о доме, кроме следующего: часть его, говорят, существует с незапамятных времен — более пятисот лет. Вокруг него когда-то был ров с водой. Свое название «Блекуотер» — «Черная вода» — он получил из-за озера в парке. Башенные часы гулко и торжественно пробили одиннадцать. Башня возвышается в самом центре дома — я видела ее, когда подъезжала. Большой пес проснулся от гула часов, и лает, и подвывает где-то за домом. Я слышу, как отдаются шаги внизу и гремят запоры и засовы у входных дверей. Очевидно, слуги ложатся спать. Не последовать ли и мне их примеру?.. Нет, мне совсем не спится. Не спится — сказала я? Мне кажется, я никогда больше не сомкну глаз. Сознание, что завтра я снова увижу дорогое ее лицо, услышу ее голос, держит меня в непрестанном лихорадочном ожидании. Если бы я была мужчиной, я велела бы сейчас оседлать лучшего коня из конюшен сэра Персиваля и поскакала бы на восток, навстречу восходящему солнцу, бешеным галопом — подобно знаменитому разбойнику из Йорка.2 Будучи, однако, всего только женщиной, пожизненно приговоренной к терпению, благовоспитанности и кринолинам, я должна из уважения к мнению окружающих успокоиться каким-нибудь чисто женским способом. Чтение не помогает — я не могу сосредоточиться на книге. Постараюсь написать как можно больше и заснуть от усталости. За последнее время я забросила мой дневник. На пороге новой жизни кого я вспомню из людей, какие события воскреснут в моей памяти, какие превратности судьбы и перемены, происшедшие за эти полгода, — за этот долгий, тоскливый, пустой промежуток времени со дня свадьбы Лоры? Чаще всего я вспоминаю Уолтера Хартрайта. Он идет во главе туманной процессии моих отсутствующих друзей. Я получила несколько строк от него, написанных после того, как экспедиция выгрузилась на берег в Гондурасе. Письмо это было более бодрым и живым, чем прежние его послания. Месяц или полтора спустя я прочитала перепечатанное из американского еженедельника сообщение об отъезде экспедиции в глубь страны. В последний раз их видели на пороге первобытного тропического леса. У каждого из них было ружье за плечами и мешок за спиной. С тех пор культурный мир потерял их следы. Ни строчки от Уолтера я больше не получала; в газетах не появлялось больше никаких известий об экспедиции. Такой же непроницаемый мрак окутал участь Анны Катерик и ее спутницы миссис Клеменс. О них совершенно ничего не известно. В Англии они или нет, живы или умерли, никто не знает. Даже поверенный сэра Персиваля потерял надежду найти их и приказал прекратить бесполезные поиски. Наш добрый старый друг мистер Гилмор должен был прервать свою работу в юридической конторе. Ранней весной мы встревожились, узнав, что его нашли без чувств в его кабинете. С ним был апоплексический удар. До этого он часто жаловался на давление и головные боли. Доктор предупреждал его, что, если он будет работать по-прежнему с утра до вечера, воображая, что он все еще молод, это будет иметь для него роковые последствия. Ему категорически приказано не появляться в конторе по крайней мере в продолжение года и отдыхать, полностью изменив распорядок жизни. Он оставил все дела своему компаньону, а сам находится теперь в Германии у родственников, занимающихся там торговлей. Таким образом, еще один верный друг, человек, на преданность и опыт которого можно было всецело положиться, потерян для нас, но верю и надеюсь — ненадолго. Бедную миссис Вэзи я довезла до Лондона. Было бы жестоко оставлять ее в одиночестве Лиммериджа, после того как Лора и я уехали из нашего дома. Мы договорились, что она будет жить у своей незамужней младшей сестры, содержащей школу в Клафаме. Миссис Вэзи осенью приедет погостить у своей воспитанницы, вернее — у своей приемной дочери. Я благополучно довезла добрую старушку до места назначения, оставив ее на попечение сестры, безмятежно счастливую тем, что через несколько месяцев она снова увидит Лору. Что касается мистера Фэрли, то я, думается, не буду несправедливой, если скажу, что он был чрезвычайно рад отъезду женщин из его дома. Было бы совершенно нелепо предполагать, что ему не хватает его племянницы, — раньше он месяцами не делал никаких попыток повидать ее. Его слова, сказанные при нашем с миссис Вэзи отъезде, что «сердце его разрывается от отчаяния», я считаю признанием, что он втайне ликует, избавившись наконец от нас. Последний его каприз заключается в том, что он нанял двух фотографов, чтобы они беспрерывно делали дагерротипы редкостных сокровищ, находящихся в его коллекции. Полный комплект таких дагерротипов будет пожертвован Обществу механиков в Карлайле. Дагерротипы будут наклеены на отличный картон, под ними будут претенциозные надписи красными чернилами: «„Мадонна с младенцем“ Рафаэля — из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра». «Медная монета времен Тиглата Пильзера — из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра». «Уникальная гравюра Рембрандта, известная в Европе под названием „Помарка“ — из-за помарки гравировщика в одном ее углу, — помарки не существует ни на одной другой копии. Оценена в 300 гиней. Из собрания Фредерика Фэрли, эсквайра». Дюжины подобных дагерротипов3 с надписями были готовы, когда я уезжала, оставалось сделать еще сотни. Погрузившись с головой в это новое занятие, мистер Фэрли будет счастлив в течение многих месяцев, а два несчастных фотографа разделят мученический венец, который до сих пор мистер Фэрли возлагал на одного камердинера. Вот и все о людях и событиях, которые запомнились мне больше всего. Что же сказать напоследок о той, кто занимает главное место в моем сердце? Мысль о Лоре не покидала меня, когда я писала эти строки. Что происходило с ней в течение этих шести месяцев? Что вспомнить о ней, прежде чем я закрою мой дневник на ночь? Я могу руководствоваться только ее письмами — и ни в одном из этих писем нет ответа на вопросы, которые я непрерывно задавала ей. Каждое из ее писем оставляет меня в неизвестности по поводу главного. Хорошо ли он относится к ней? Стала ли она счастливее, чем была, когда мы расстались с ней в день ее венчания? Во всех моих письмах я задавала ей прямо или косвенно эти два основных вопроса. Во всех письмах она уклонялась от ответа или делала вид, что эти вопросы относятся только к состоянию ее здоровья. Снова и снова она писала мне, что здорова; что ей нравится путешествовать; что впервые в жизни она ни разу не простудилась за зиму, — но никогда ни словом не обмолвилась, что ей хорошо, что она примирилась со своим замужеством и может теперь думать о дне двадцать второго декабря без сожаления и раскаяния. В своих письмах она упоминает о муже, как если бы вскользь писала о каком-нибудь знакомом, путешествующем с ними и взявшем на себя все дорожные хлопоты: «Сэр Персиваль назначил наш отъезд на такое-то число». «Сэр Персиваль решил, что мы поедем по такой-то дороге». Очень редко называет она его в своих письмах просто «Персиваль», почти всегда присоединяя к его имени титул. Я не нахожу, чтобы его взгляды и образ жизни оказали на нее существенное влияние. Обычное нравственное перерождение юной, чистой, восприимчивой женской души после замужества как будто совсем не коснулось Лоры. Она пишет о собственных мыслях и впечатлениях посреди всех окружающих ее чудес совершенно вне зависимости от его присутствия. Если бы вместо мужа с ней путешествовала я, она писала бы кому-то другому такие же точно письма. Ни малейшего намека на близость между нею и мужем в ее письмах нет. Когда она отвлекается от описания своего путешествия и переходит к тому, что ожидает ее в Англии, она пишет только обо мне и о своей будущей жизни со мною, ее сестрой, совершенно забывая о своем будущем в качестве жены сэра Персиваля. Во всем этом нет скрытых жалоб, которые дали бы мне понять, что она несчастлива в своем замужестве. Впечатление, создавшееся у меня от нашей переписки, слава богу, не приводит к такому прискорбному выводу. Но, сравнивая Лору, которую я знала раньше, с той, что живет теперь для меня на страницах этих писем, я вижу в ней какую-то постоянную апатию, неизменное равнодушие к своей новой роли жены. Иными словами — в течение полугода мне писала Лора Фэрли, но отнюдь не леди Глайд. Упоминая несколько раз в своих письмах о графе Фоско, она хранит такое же странное молчание относительно своего впечатления от ближайшего друга своего мужа, как и обо всем, что касается поведения и характера сэра Персиваля. В конце осени граф и его жена по невыясненной причине внезапно переменили свое намерение ехать в Рим, где сэр Персиваль думал с ними повидаться, и вместо этого направились в Вену. Из Вены они весной уехали в Тироль, где встретились с молодыми супругами на их обратном пути в Англию. Лора охотно пишет о своей встрече с мадам Фоско, уверяя меня, что тетка ее, став женой графа Фоско, настолько изменилась к лучшему с того времени, когда была старой девой, что я с трудом узнаю ее при встрече. Относительно графа Фоско (который интересует меня несравненно больше своей жены) Лора хранит осторожное молчание. Она написала мне только в одном из своих писем, что он для нее загадка и что она ничего не хочет говорить о нем прежде, чем я не составлю о нем собственное мнение. Я считаю, что это плохая рекомендация для графа. Лора, больше чем другие люди в ее возрасте, сохранила тонкую интуицию ребенка, инстинктом угадывающего друга. Если я права и ее первое впечатление от графа было неблагоприятное, пожалуй, и мне заранее неприятен этот знаменитый иностранец. Но терпение, терпение — эта неизвестность теперь уже недолго продлится. Рано или поздно — все станет на свое место и прояснится. Завтра! Пробило полночь. Собираясь закончить эти страницы, я выглянула в окно. Ночь тихая, душная, луны нет. Звезды тусклые, их мало. Деревья, замыкающие дом со всех сторон, на расстоянии выглядят, как непроницаемая темная масса, как огромный каменный вал. До меня доносится отдаленное, глухое кваканье лягушек; эхо от ударов башенных часов раздается в душной тишине долгое время спустя после того, как они пробили. Мне интересно, каков Блекуотер-Парк днем? Ночью он мне не очень-то нравится. 12-е День исследований и открытий. День гораздо более интересный во многих отношениях, чем я могла бы это вчера предположить. Конечно, я начала с осмотра дома. Центральная часть дома относится ко временам непомерно превознесенной пресловутой королевы Елизаветы. Внизу тянутся параллельно друг другу две огромные длиннейшие галереи с низкими потолками. Они кажутся еще более темными и угрюмыми от безобразных фамильных портретов по стенам, каждый из которых я готова была бы предать огню. Комнаты этажом выше не требуют ремонта, но ими редко пользуются. Вежливая домоправительница, сопровождавшая меня, предложила мне осмотреть их, но предупредила, что я найду их несколько запущенными. Моя заинтересованность в чистоте своих юбок и чулок превышает мой интерес ко всем елизаветинским спальням во всем королевстве, и потому я твердо отказалась пачкать свою одежду, исследуя древнюю грязь и пыль. Домоправительница сказала: «Я разделяю ваше мнение, мисс» — и, по-видимому, считает меня теперь самой благоразумной из всех знакомых ей женщин. На этом закончим описание главного здания. К нему справа и слева примыкают два крыла. Полуразрушенное левое крыло когда-то было самостоятельным зданием; оно построено в XIV веке. Один из предков сэра Персиваля по материнской линии — не помню и не интересуюсь, кто именно, — пристроил к нему главное здание во времена вышеупомянутой королевы Елизаветы. Домоправительница сказала, что знатоки и ценители считают архитектуру и отделку левого крыла весьма примечательными. Дальнейшие исследования показали, что знатоки, судившие о достопримечательностях замка сэра Персиваля, могли оценить сей замок, только победив свой страх перед крысами, плесенью и мраком. Я призналась домоправительнице, что я отнюдь не знаток, и намекнула, что к «древнему крылу» не мешало бы отнестись так же, как к елизаветинским спальням. Домоправительница снова сказала: «Я разделяю ваше мнение, мисс» — и посмотрела на меня, не скрывая своего восторга перед моим удивительным здравым смыслом. Мы направились к правому крылу, пристроенному во время Георга II, дабы закончить осмотр архитектурной неразберихи в Блекуотер-Парке. Это обитаемая часть дома, отремонтированная и отделанная для Лоры. Мои две комнаты и остальные спальни находятся на втором этаже. На нижнем этаже расположены гостиная, столовая, малая гостиная, библиотека и хорошенький маленький будуар для Лоры. Комнаты изящно убраны в современном вкусе и роскошно обставлены элегантной современной мебелью. Они не такие просторные и светлые, как наши комнаты в Лиммеридже, но в них приятно жить. Памятуя рассказы о Блекуотер-Парке, я страшно боялась утомительных антикварных стульев, мрачных цветных стекол, пыльных ветхих драпировок и всего этого древнего хлама, который собирают вокруг себя люди, лишенные чувства комфорта и презревшие удобства своих друзей. Я с невыразимым облегчением увидела, что девятнадцатое столетие вторглось в будущий дом мой и вытеснило дряхлые «добрые, старые времена» из обихода нашей повседневной жизни. Так провела я утро — то в комнатах внизу, то перед домом на большой площади, обнесенной пышными чугунными решетками и воротами, охраняющими поместье. Большой круглый водоем для рыб, выложенный камнем с аллегорическим чудовищем на дне, находится в центре площади. В нем плавают золотые и серебряные рыбки, и он обрамлен широкой полосой мягчайшего газона, на который когда-либо ступала моя нога. До завтрака я довольно приятно провела там время в тени деревьев. А потом взяла свою большую соломенную шляпу и пошла побродить в одиночестве по солнышку. Днем подтвердилось то впечатление, которое сложилось у меня ночью: в Блекуотере слишком много деревьев. Они просто задушили дом. По большей части деревья молодые, посаженные слишком густо. Я подозреваю, что задолго до времен сэра Персиваля старые деревья сильно повырубили. Кто-то из последующих владельцев, разгневавшись на это, решил засадить плешины как можно быстрее и гуще. Оглядевшись вокруг, я увидела слева цветник и пошла посмотреть, что он собой представляет. При ближайшем рассмотрении цветник оказался небольшим, довольно жалким и заброшенным. Я поспешила уйти и, открыв маленькую калитку в ограде, очутилась в парке серебристых пихт. Красивая извилистая аллея вела меня вдаль, и вскоре благодаря своему опыту прибрежной жительницы севера я поняла, что приближаюсь к песчаной, поросшей вереском пустоши. Через полмили аллея в парке резко свернула в сторону, деревья внезапно расступились, и я очутилась на краю широкого, открытого пространства. Впереди, неподалеку, лежало озеро Блекуотер, название которого было присвоено дому. Передо мной был отлогий песчаный спуск, покрытый кое-где кочками, поросшими вереском. Само озеро, по-видимому, когда-то доходило до того места, где я сейчас стояла. Постепенно оно высыхало и теперь было втрое меньше своего прежнего размера. Его тихие, стоячие воды лежали во впадине в четверти мили от меня. Озеро превратилось в прудики и лужи, окруженные камышами и тростниками, с торчащими тут и там буграми мшистой земли. На дальнем, противоположном берегу озера деревья выглядели сплошной зеленой массой и закрывали горизонт, отбрасывая черную тень на ленивые, сонные, неглубокие воды. Спустившись к самому озеру, я разглядела дальний берег, топкий и болотистый, он порос тучной травой и плакучими ивами. Вода, довольно чистая и прозрачная на открытой песчаной стороне, озаренной солнцем, у другого берега выглядела черной и зловещей в густой прибрежной тени кустов и деревьев. Квакали лягушки, и водяные крысы шныряли с берега в озеро, отражаясь в прозрачной мелкой воде. Подойдя ближе к заболоченному озеру, я увидела наполовину высунувшиеся из воды сгнившие обломки старой лодки. Слабый солнечный луч, пробившись сквозь чащу деревьев, дрожал на гнилом куске дерева. На нем, свернувшись в клубок и коварно застыв, лежала змея, греясь на солнце. Все окружающее производило впечатление одиночества и разрушения, а великолепие яркого летнего неба только подчеркивало и сгущало мрак и уныние лесной пустыни, над которой сияло солнце. Я повернулась и пошла обратно к песчаному высокому берегу, по направлению к заброшенному сараю, стоявшему на краю парка. Сарай был столь невзрачен, что до тех пор не привлекал моего внимания, всецело сосредоточенного на диком лесном озере. Подойдя к сараю, я увидела, что когда-то в нем хранились лодки, а позднее его пытались превратить в примитивную беседку, поставив внутри скамью из еловых досок, несколько табуреток и стол. Я вошла в сарай и села на скамью, чтобы немного отдохнуть. Не прошло и минуты, как я услышала, что на мое учащенное дыхание отзывается какое-то эхо снизу. Я прислушалась: кто-то тихо, прерывисто дышал прямо под скамьей, на которой я сидела. Нервы мои в порядке, и я не прихожу в ужас из-за пустяков, но на этот раз я вскочила на ноги от страха, окликнула — никто не отозвался, собрала остатки храбрости и посмотрела под скамью. Там, забившись в самый дальний угол, лежал невольный виновник моего испуга — собака, белая с черными пятнами. Бедняга слабо заскулила, когда я позвала ее, но не пошевелилась. Я отодвинула скамью и оглядела ее. Глаза бедной собаки были подернуты пленкой, на белой блестящей шерсти выступили пятна крови. Страдание бессловесных животных — бесспорно одно из самых грустных зрелищ на свете. Я осторожно взяла раненую собаку на руки и, сделав нечто вроде гамака из собственной юбки, положила ее туда. Как можно быстрее я понесла ее домой. Не найдя никого в холле, я поднялась к себе в будуар, устроила собаке подстилку из старого теплого платка и позвонила. Служанка, самая рослая и толстая из всех, каких знал свет, отозвалась на мой звонок. Она была в таком бессмысленно веселом настроении, что это вывело бы из терпения и святого. Пухлое, бесформенное лицо ее растянулось в широченную улыбку при виде лежащей на полу раненой собаки. — Что смешного вы увидели в этом? — сердито спросила я. — Вы знаете, чья это собака? — Нет, мисс, право, не знаю. — Она нагнулась, посмотрела на изорванный бок собаки, вся расплылась в улыбке от пришедшей ей в голову мысли и, хихикнув, сказала: — Это дело рук Бакстера, мисс. Я так разозлилась, что готова была надрать ей уши. — Бакстер? — сказала я. — Кто этот бесчувственный дурак, которого вы называете Бакстером? Девушка хихикнула еще веселее, чем прежде. — Бог с вами, мисс. Бакстер — лесник, и, когда он видит какую-нибудь приблудную собаку, он стреляет в нее. Это его обязанность, мисс. По-моему, собака сдохнет. Вот он куда ее ранил! Это дело рук Бакстера, мисс, и это его обязанность. От возмущения я почти пожелала в душе, чтобы вместо собаки Бакстер подстрелил эту служанку. Видя, что от этой бесчувственной особы бесполезно ожидать какой-либо помощи для бедного животного, которое мучилось у наших ног, я велела ей позвать домоправительницу. Она ушла с той же широченной улыбкой на толстом лице. Когда дверь за ней закрылась, я услышала, как она бормотала в коридоре: «Это дело Бакстера и его обязанность, вот оно что». Домоправительница, женщина с некоторым образованием и неглупая, заботливо принесла с собой молока и теплой воды. При виде собаки она отшатнулась и побледнела. — О господи! — воскликнула она. — Да это собака миссис Катерик! — Чья? — спросила я в совершенном изумлении. — Миссис Катерик. Вы ее знаете, мисс? — Нет, но я о ней слышала. Она живет здесь? Она получила какие-нибудь вести о дочери? — Нет, мисс Голкомб. Она приходила сюда справляться, не слышали ли мы чего. — Приходила? Когда? — Только вчера. Она сказала, что где-то в наших местах видели женщину, похожую по описанию на ее дочь. Мы об этом ничего не слышали. В деревне, куда мы посылали справиться по просьбе миссис Катерик, тоже ничего об этом не знают. С ней была эта собака. Когда она уходила, я видела, как собачонка бежала за ней. Наверно, собака забежала в парк, там ее и подстрелили… Где вы ее нашли, мисс Голкомб? — В старом сарае у озера. — Так, так, это на нашей стороне. Бедное животное, наверно, доползло до беседки и забилось в угол, как делают собаки перед смертью. Смочите ей губы молоком, мисс Голкомб, а я обмою рану. Боюсь, что уже ничем нельзя помочь. Однако можно попытаться. Миссис Катерик! Это имя, как эхо, отдавалось в моих ушах. Пока мы возились с собакой, мне вспоминались слова Уолтера Хартрайта: «Если когда-нибудь вам встретится Анна Катерик, воспользуйтесь этим лучше, чем сделал я». Благодаря тому что я нашла эту несчастную собаку, я узнала про визит миссис Катерик в Блекуотер-Парк, а это, в свою очередь, могло повести еще к каким-то открытиям. Я решила использовать эту возможность и как можно больше разузнать о ней. — Вы, кажется, сказали, что миссис Катерик живет где-то поблизости? — спросила я. — О нет! — сказала домоправительница. — Она живет в Уэлмингаме, а это по крайней мере милях в двадцати пяти от нас. — Вы, наверно, давно знакомы с миссис Катерик? — Напротив, мисс. До вчерашнего дня я никогда ее не видела. Я, конечно, слышала о ней и о доброте сэра Персиваля, который помог устроить ее дочь в лечебницу. У миссис Катерик немного странные манеры, но, в общем, она в высшей степени почтенная женщина. Она, по-видимому, была разочарована, когда узнала, что нет никакого основания — совершенно никакого, насколько нам известно, — предполагать, что ее дочь где-то в этих местах. — Миссис Катерик интересует меня. Я немного знаю про нее, — сказала я, чтобы продлить этот разговор. — Я жалею, что вчера не приехала пораньше, чтобы застать ее. Она пробыла здесь долго? — Да, — отвечала домоправительница. — Она пробыла у нас довольно долго. И, думаю, осталась бы еще на некоторое время, если бы меня не позвали к одному незнакомому джентльмену, заходившему спросить, когда вернется сэр Персиваль. Как только миссис Катерик услышала, что горничная позвала меня к нему, она сейчас же поднялась и ушла. Прощаясь, она просила меня не рассказывать сэру Персивалю о том, что заходила. Я подумала, что довольно странно обращаться с такой просьбой к человеку, занимающему столь ответственное положение в этом доме, как я. Эта просьба показалась странной и мне. Сэр Персиваль уверял меня в Лиммеридже, что у него с миссис Катерик прекрасные отношения. Если это действительно так, почему ей не хотелось, чтобы он знал о ее визите в Блекуотер? Понимая, что домоправительница ждет, чтобы я высказалась по поводу странной просьбы миссис Катерик, я сказала: — Наверно, она боялась, что известие о ее посещении будет неприятно сэру Персивалю, напомнив ему, что дочь ее еще не нашлась. Она много говорила о дочери? — Очень мало, — отвечала домоправительница. — Она говорила главным образом о сэре Персивале и расспрашивала, где он путешествует и что за женщина та леди, на которой он женился. Она, казалось, больше рассердилась, чем огорчилась, узнав, что никаких следов ее дочери в наших местах не обнаружено. «Я отказываюсь от поисков, — вот, насколько я помню, были ее последние слова. — Я отказываюсь от поисков, мэм, она для меня потеряна». И тут же стала спрашивать про леди Глайд: красивая ли она, молодая ли, здоровая ли… О господи! Я так и знала! Посмотрите, мисс Голкомб. Бедная собака наконец отмучилась. Собака сдохла. Со слабым стоном она протянула лапы. Она лежала мертвая у наших ног. 8 часов Я только что вернулась снизу, из столовой, отобедав в полном одиночестве. Я вижу из окна, как на листве деревьев уже дрожит багровый отсвет заката, а я все продолжаю писать мой дневник, чтобы умерить нетерпение, с которым я жду возвращения наших путешественников. По моим вычислениям, они уже должны были вернуться. В доме так одиноко и пустынно в душной вечерней тишине! Господи! Сколько еще минут должно пройти до того, как я услышу стук колес и сбегу вниз, чтобы очутиться в объятиях Лоры? Бедная собака! Я предпочла бы, чтобы мой первый день в Блекуотере не был омрачен смертью, хотя бы и бродячей собаки. Уэлмингам… Перечитывая мои записи, я вижу, что это название городка, где живет миссис Катерик. Ее записка все еще у меня, та самая, что пришла в ответ на письмо, которое заставил меня написать ей сэр Персиваль. В один из ближайших дней, когда мне представится возможность, я возьму эту записку с собой вместо визитной карточки и, познакомившись с миссис Катерик, постараюсь извлечь из нее все, что можно. Мне непонятно, почему она хотела скрыть от сэра Персиваля свое посещение, и я вовсе не уверена — как, по-видимому, уверена в этом домоправительница, — что дочь ее не скрывается где-то в здешних местах. Что сказал бы по этому поводу Уолтер Хартрайт? Бедный, славный Хартрайт! Я начинаю чувствовать, что мне недостает его искренних советов и дружеской помощи. Чу, что-то послышалось. Что это за беготня внизу? Конечно! Я слышу цоканье копыт, слышу шуршанье колес! II 15 июня Суматоха, поднявшаяся при их возвращении, уже улеглась. Прошло два дня, как путешественники вернулись, и этого промежутка было достаточно, чтобы наша новая жизнь в Блекуотер-Парке вошла в свою обычную колею. Теперь я могу снова улучить минутку, чтобы вернуться к своему дневнику и спокойно продолжать свои записи. По-моему, мне следует начать с одного странного наблюдения, которое я сделала с тех пор, как Лора вернулась. Когда два члена семьи или два близких друга расстались — один уехал за границу, а другой остался дома, — возвращение из путешествия родственника или друга всегда ставит того, кто был дома, в трудное положение. Первый жадно впитывал новые мысли, новые впечатления, второй пассивно пребывал на старом месте. Вначале это создает некоторую отчужденность между самыми любящими родственниками, между самыми близкими друзьями и нарушает их близость — неожиданно и безотчетно для них обоих. После того как прошли первые счастливые минуты нашей встречи с Лорой и мы сели рядом, держась за руки, чтобы отдышаться и успокоиться для разговора, я сразу почувствовала эту отчужденность и поняла, что она ее тоже чувствует. Сейчас, когда мы понемногу вернулись к более или менее привычному для нас образу жизни, это чувство немного рассеялось и, наверно, в недалеком будущем совсем пройдет. Но, конечно, именно оно окрасило то первое впечатление, которое произвела на меня Лора, и только поэтому я и упоминаю об этой отчужденности. Она нашла, что я прежняя Мэриан, а я нашла, что Лора изменилась. Изменилась внешне, а в одном отношении и внутренне. Я не могу сказать, чтоб она стала менее красивой, — могу только сказать, что она стала менее красивой для меня. Те, кто не видел ее моими глазами, пожалуй, сочтут, что она похорошела. Лицо округлилось и порозовело, черты его стали определеннее, фигура окрепла, движения сделались более уверенными и свободными, чем в дни ее девичества. Но мне чего-то не хватает, когда я гляжу на нее. Того, что было в радостной, невинной Лоре Фэрли, я не могу найти в леди Глайд. В прошлом в ее лице была юная свежесть и мягкость, неизъяснимая, нежная красота, переменчивая, но неизменно очаровательная, передать которую нельзя было ни словами, ни в живописи, как часто говорил Уолтер Хартрайт. Это очарование ушло. Слабое его отражение промелькнуло на ее лице, когда она побледнела от волнения при виде меня в вечер своего приезда, но оно не появлялось вновь. Ни одно из ее писем не подготовило меня к этой перемене в ней. Напротив, мне казалось, что, во всяком случае, внешне она совсем не изменилась. Может быть, я не понимала ее писем, так же как сейчас не понимаю выражения ее лица? Нужды нет! Расцвела ли ее красота или нет за последние полгода, но благодаря нашей разлуке Лора стала мне еще дороже. И это, во всяком случае, один из хороших результатов ее замужества! Перемена, происшедшая в ее характере, не удивила меня — письма ее подготовили меня к этому. Теперь, когда она снова дома, она по-прежнему не желает обсуждать со мной подробности своей замужней жизни, как избегала этого в своих письмах, когда мы были в разлуке. При первой же моей попытке заговорить на эту запретную тему, она зажала мне рот рукой тем прежним жестом, трогательно и горько напомнившим мне о счастливом времени, когда у нас не было секретов друг от друга. — Когда мы будем оставаться наедине, Мэриан, — сказала она, — нам будет радостнее и легче общаться друг с другом, если мы примем мою замужнюю жизнь такой, какая она есть, и будем как можно меньше думать и говорить об этом. Я поделилась бы с тобой всем, моя дорогая, — продолжала она, нервно расстегивая и застегивая мой пояс, — если бы я могла говорить только о себе, но ведь мне пришлось бы говорить и о моем муже; а теперь, когда я за ним замужем, по-моему, лучше не делать этого — ради него, ради тебя и ради меня. Я не хочу этим сказать, что нас с тобой что-то огорчило бы, нет, нет, — я ни за что на свете не хочу, чтобы ты так думала. Но мне так хочется чувствовать себя совсем счастливой — ведь ты теперь снова со мной — и так хочется, чтобы ты была тоже счастлива! — Она внезапно умолкла и оглядела гостиную, в которой мы сидели. — Ах! — воскликнула она, всплеснув руками и радостно улыбаясь. — Вот еще вновь обретенный старый друг! Твой книжный шкаф, Мэриан, милый, старый шкаф из Лиммериджа! Как я рада, что ты привезла его! И этот ужасный, неуклюжий мужской зонтик, который ты всегда брала с собой на прогулки, если было пасмурно! Но главное — твое дорогое, умное смуглое лицо передо мной, как и прежде! В этой комнате я как будто опять дома. Как сделать, чтобы все здесь еще больше стало похоже на дом? Я перевешу портрет моего отца из моей комнаты в твою, Мэриан, и буду хранить здесь все маленькие сокровища из Лиммериджа. Каждый день мы подолгу будем сидеть здесь, в этих дружественных стенах. О Мэриан! — сказала она, садясь вдруг на маленькую скамеечку у моих ног и задумчиво глядя мне в лицо. — С моей стороны эгоистично так говорить, но тебе гораздо лучше оставаться незамужней, если только… если только ты не полюбишь очень сильно своего будущего мужа. Но ты никогда, никого сильно не полюбишь, кроме меня, правда? — Она замолчала и положила голову на мои колени. — Ты написала много писем и получила много ответных писем за последнее время? — спросила она глухо, упавшим голосом, не поднимая лица. Я поняла, к кому относился этот вопрос, но сочла своим долгом не поощрять ее к дальнейшим разговорам на эту тему и молчала. — Что слышно от него? — продолжала она, целуя мои руки. — Он здоров и счастлив и продолжает работать? Оправился ли он и не забыл ли меня? Ей не следовало бы задавать подобные вопросы. Ей следовало бы помнить о решении, принятом ею в то утро, когда сэр Персиваль принудил ее не расторгать помолвку с ним и когда она навсегда передала в мои руки альбом с рисунками Хартрайта. Но, увы, где тот безупречный человек, который никогда не изменяет своим добрым намерениям и не отступает от раз принятого решения? Где та женщина, которая действительно способна вырвать из своего сердца образ того, кого по-настоящему любит? В книгах пишут, что такие совершенные люди есть, но что говорит нам собственный опыт? Я не пыталась увещевать ее — может быть, оттого, что мне искренне понравилось ее бесстрашное чистосердечие, открывавшее мне то, что многие женщины постарались бы утаить даже от самой близкой подруги, а может быть, оттого, что, будь я на ее месте, я задала бы тот же вопрос и так же не забыла бы любимого. Я могла только честно ответить ей, что не писала ему и ничего не получала от него за последнее время, и перевела разговор на менее опасную тему. Весь этот разговор опечалил меня, — наш первый откровенный разговор с ней со дня ее приезда. Перемена в наших отношениях, ибо нас навсегда разделяет запрещенная тема, в первый раз за всю нашу жизнь: грустная уверенность в отсутствии всякого теплого чувства, всякой душевной близости между нею и ее мужем, в чем убедило меня ее нежелание говорить об этом; печальное открытие, что несчастная привязанность все еще живет глубоко в ее сердце (пусть и самым безгрешным, самым невинным образом), — всего этого было бы достаточно, чтобы опечалить любую другую женщину, любящую ее и сочувствующую ей так же горячо, как и я. Меня утешает только одно — несмотря ни на что. Утешает и успокаивает. Прелесть и кротость ее характера, ее способность горячо любить, нежное женское обаяние, которое делало ее любимицей и отрадой всех, кто к ней приближался, — все это по-прежнему ей присуще. Я склонна сомневаться в правильности остальных моих впечатлений. В этом — самом счастливом, самом лучшем — я убеждаюсь все больше и больше с каждым часом. Вернемся теперь к ее спутникам. Первым, кому я уделю внимание, будет ее муж. Что заметила я такого в сэре Персивале со времени его приезда, чтобы мое мнение о нем улучшилось? Не знаю, что сказать. По-видимому, какие-то мелкие неприятности и огорчения ожидали его здесь, и, конечно, ни один человек при таких обстоятельствах не мог бы проявить себя в наивыгоднейшем свете. По-моему, за время своего отсутствия он похудел. Его утомительный кашель и неприятная суетливость еще больше усилились. Его манеры, особенно его обращение со мной, стали гораздо суше. В тот вечер, когда они вернулись, он поздоровался со мной совсем не так учтиво, как прежде, — ни любезного приветствия, ни выражения искренней радости. При виде меня — ничего, кроме короткого рукопожатия и отрывистого: «Здрасте, мисс Голкомб, рад видеть вас». Он относится ко мне, по-видимому, как к одной из принадлежностей Блекуотер-Парка: я на своем месте, и он может не обращать на меня никакого внимания. У большинства мужчин характер яснее всего выявляется в домашней обстановке — и сэр Персиваль, оказывается, одержим настоящей манией чистоты и порядка, чего я в нем раньше не замечала. Если я беру книгу в библиотеке и оставляю ее потом на столе, он идет за мной следом и водружает книгу обратно на полку. Если я встаю со стула и оставляю его стоять там, где сидела, он аккуратно ставит стул на место у стены. Поднимая с ковра цветочные лепестки, он ворчит что-то себе под нос, как будто это горячие угли, прожегшие дыры в ковре. Он обрушивается на слуг, если заметит морщинку на скатерти или если обеденный стол недостаточно тщательно сервирован, — накидывается на слуг с такой яростью, будто они нанесли ему личное оскорбление! Я уже упомянула о разных заботах, по-видимому, одолевших его со времени его приезда. Неприятная перемена, которую я в нем заметила, может быть, является следствием этих забот. Я стараюсь уверить себя в этом, потому что очень хочу не огорчаться и не терять веры в будущее. После долгого отсутствия любому человеку в минуту возвращения было бы неприятно встретиться с досадными затруднениями. А с сэром Персивалем это произошло на моих глазах. В тот вечер, когда они приехали, домоправительница пошла за мной в холл, чтобы встретить хозяина с хозяйкой и их гостей. Как только сэр Персиваль увидел ее, он сразу же спросил, не заходил ли кто за последнее время. Домоправительница сказала ему, как и мне накануне, о визите какого-то постороннего джентльмена, заходившего узнать, когда хозяин вернется. Сэр Персиваль сейчас же осведомился о фамилии этого человека. Джентльмен не назвал себя. По какому делу? Он не объяснил этого. Как он выглядел? Домоправительница пыталась описать его, но не заметила в его наружности никаких особых примет, по которым ее хозяин мог бы его узнать. Сэр Персиваль нахмурился, сердито топнул ногой и прошел в комнаты, не обращая внимания ни на кого из присутствующих. Почему он так расстроился из-за такого пустяка, не знаю, — знаю только, что он действительно серьезно расстроился. В общем, я лучше воздержусь составлять свое мнение о его характере и поведении, пока его заботы, каковы бы они ни были, не рассеются. Ибо сейчас он втайне, конечно, терзается ими. Я переверну страницу и до поры до времени оставлю мужа Лоры в покое. Дальше следуют двое гостей — граф и графиня Фоско. Сначала я опишу графиню, чтобы поскорее от нее отделаться. Лора ничего не преувеличила, когда написала мне, что я с трудом узнаю ее тетку, когда снова с ней встречусь. Я никогда еще не видела, чтобы супружеская жизнь так изменила женщину, как изменила она мадам Фоско. Будучи Элеонорой Фэрли, тридцати семи лет от роду, она всегда болтала всякий вздор и отравляла жизнь несчастных мужчин теми мелкими капризами и придирками, какими тщеславная и пустая женщина способна терзать многотерпеливую мужскую половину человечества. Став графиней Фоско, сорока трех лет, она часами молчит, сидя на одном месте в каком-то странном оцепенении. Безобразные, смешные локоны, бывало свисавшие по обе стороны ее лица, превратились теперь в мелкие, коротенькие завитушки, которые обрамляют ее лицо наподобие старинного парика. На голове ее возвышается почтенный чепец — и впервые за всю свою жизнь она выглядит настоящей светской дамой. Никто (конечно, за исключением ее собственного мужа) не видит теперь того, что мог раньше лицезреть каждый, — я говорю о структуре женского скелета, в частности, о верхней его половине и плечевых суставах. В черных или серых наглухо закрытых платьях, которые раньше смешили бы ее или возмущали, смотря по настроению, она безмолвно восседает в кресле где-нибудь в уголке; ее сухие белые руки — такие сухие и белые, что кажутся сделанными из мела, — непрерывно заняты либо монотонным вышиванием, либо изготовлением нескончаемых маленьких пахитосок для графа. В те редкие мгновения, когда ее холодные голубые глаза отрываются от работы, обычно они устремлены на мужа покорно и вопросительно, с выражением, напоминающим взгляд преданной собаки. Единственный признак какого-то внутреннего тепла, который я сумела различить под ее ледяным внешним покровом, проявлялся два или три раза в виде глухой, звериной ревности к мужу. Она способна ревновать его к любой женщине в доме (включая горничных), с которой разговаривает граф или на которую граф глядит, хотя сам и не проявляет при этом никакого особого внимания или заинтересованности. За исключением этого намека на «душевную теплоту», утром, днем и вечером, в доме и вне дома, в хорошую и плохую погоду она холодна, как статуя, и непроницаема, как мрамор, из которого статуя сделана. С точки зрения общественной пользы необычайная перемена, происшедшая в ней, является несомненно переменой к лучшему, ибо превратила ее в вежливую, молчаливую, сдержанную женщину, которая никому не мешает. Какой она стала в действительности — лучше или хуже, — это другой вопрос. Я несколько раз замечала такое выражение в ее поджатых губах и такую интонацию в ее бесстрастном голосе, что, мне кажется, в теперешнем укрощенном состоянии она затаила в себе нечто опасное, тогда как раньше, когда она жила по своей воле, это находило себе выход. Возможно, я ошибаюсь. Но, по-моему, я права. Увидим. А чародей, сотворивший это волшебное превращение, — муж-иностранец, укротивший эту когда-то своенравную англичанку до такой степени, что даже ее ближайшие родственники с трудом ее узнают, — а сам граф? Что сказать о нем? Вкратце: он выглядит как человек, который мог бы укротить кого угодно. Если бы вместо женщины он женился на тигрице, он укротил бы тигрицу. Если бы женился на мне, я крутила бы ему пахитоски, как это делает его жена, и держала бы язык за зубами, как она под его повелительным взглядом. Мне чуть-чуть страшно признаться в этом даже здесь, на этих страницах. Этот человек заинтересовал меня, привлек меня, понравился мне. За два коротких дня он снискал мое благосклонное расположение, а как он сотворил это чудо, я, право, не могу сказать. Меня очень удивляет, что сейчас, когда я думаю о нем, я так ясно вижу его перед собой! Гораздо более ясно, чем сэра Персиваля, или мистера Фэрли, или Уолтера Хартрайта, или кого угодно из отсутствующих, за исключением одной только Лоры! Голос его звучит в моих ушах, как будто он говорит со мной в эту минуту. Как описать его? В его наружности, одежде, поведении есть особенности, которые я самым решительным образом осудила бы или безжалостно высмеяла в любом другом человеке. Почему же я не могу ни осудить, ни высмеять этого в нем? Например, он чрезвычайно толст. До этого толстяки никогда мне не нравились. Я считала всеобщее мнение о добродушии толстяков таким же ошибочным, как и то, что только добродушные люди могут стать толстыми. Как будто прибавка в весе имеет благотворное влияние на характер человека! Я неизменно спорила с этим утверждением, приводя в пример толстых людей, которые были коварны, жестоки и порочны, как самые тощие и худосочные из их современников. Я спрашивала: можно ли считать Генриха VIII4 добродушным? Или папу Александра VI5 хорошим человеком? Разве супруги-убийцы Маннинги не были чудовищно толстыми? А деревенские кормилицы, которые берут младенцев «на выкорм», — ведь их жестокость вошла в поговорку у нас в Англии, а они в огромном своем большинстве толстухи! И так далее, и тому подобное. Сотни примеров — древних и современных, среди чужеземцев и земляков, среди знатных и простолюдинов. Придерживаясь таких взглядов, я, к своему великому изумлению, должна признаться, что граф Фоско, толстый, как сам Генрих VIII, завоевал мою благосклонность в один день, несмотря на свою устрашающую тучность. Это поразительно. Может быть, его лицо так располагает к себе? Возможно. Он удивительно похож на прославленного Наполеона, только в увеличенных размерах. У него безукоризненно правильные наполеоновские черты лица. По величественному спокойствию и непреклонной силе оно напоминает лицо великого солдата. Сначала на меня безусловно произвело впечатление это замечательное сходство, но, помимо этого, что-то в его лице поразило меня еще сильнее. Пожалуй, его глаза. Это самые бездонные серо-стальные глаза, которые я когда-либо видела. Подчас они сверкают ослепительным, но холодным блеском, неотразимо приковывая к себе и одновременно вызывая во мне ощущения, которые я предпочла бы не испытывать. В лице его есть некоторые странные особенности. Кожа у него матово-бледная, с желтоватым оттенком, разительно не соответствующая темно-каштановому цвету его волос. Я сильно подозреваю, что он носит парик. На гладко выбритом лице его меньше морщин, чем на моем, хотя, по словам сэра Персиваля, ему около шестидесяти лет. Но не это отличает его, с моей точки зрения, от всех остальных мужчин, которых я видела. Присущая ему особенность, выделяющая его из ряда обыкновенных людей, всецело заключается, насколько я могу сейчас об этом судить, в необыкновенной выразительности и необычайной силе его глаз. Его изысканные манеры и блестящее знание английского языка, возможно, тоже помогли ему утвердиться в моем хорошем мнении. Слушая женщину, он спокойно почтителен и внимателен, на его лице отражается искреннее удовольствие. Когда он говорит о чем-либо с женщиной, в голосе его звучат мягкие, бархатные интонации, перед которыми, что бы мы ни говорили, трудно устоять. Он великолепно владеет английским языком, и это бесспорно способствует его обаянию и является одним из его неопровержимых достоинств. Мне часто приходилось слышать о необыкновенной способности итальянцев усваивать наш сильный, жесткий северный язык; но до знакомства с графом Фоско мне никогда не верилось, чтобы какой-нибудь иностранец мог владеть английским языком так блестяще, как владеет им он. Временами трудно поверить, что он не наш соотечественник, настолько в его произношении отсутствует иностранный акцент; что касается беглости, то найдется немного англичан, которые говорили бы по-английски так свободно и красноречиво, как граф. Иногда в построении его фраз есть что-то неуловимо иностранное, но я еще никогда не слышала, чтобы он употребил неправильное выражение или затруднился в выборе подходящего слова. Все повадки этого странного человека имеют в себе нечто своеобразно-оригинальное и ошеломляюще противоречивое. Несмотря на свою тучность и преклонный возраст, он движется необыкновенно легко и свободно. У него бесшумная походка, как у некоторых женщин. Кроме того, хотя он производит впечатление по-настоящему сильного и умного человека, он так же чувствителен, как самая слабонервная женщина. Он вздрагивает от резкого звука так же непроизвольно, как и Лора. Он так вздрогнул и отшатнулся вчера, когда сэр Персиваль ударил одну из собак, что мне стало стыдно за собственное хладнокровие и бесчувственность. Кстати, это напоминает мне еще об одной любопытной черте его характера — о его необыкновенной любви к ручным животным. Кое-кого из своих любимцев ему пришлось оставить на континенте, но с собой он привез хохлатого какаду, двух канареек о целый выводок белых мышей. Он сам заботится обо всем необходимом для своих питомцев и, завоевав их любовь, полностью приручил их. Какаду, чрезвычайно злой и коварный со всеми окружающими, по-видимому, просто влюблен в своего хозяина. Когда граф выпускает его из клетки, какаду скачет у него на коленях, потом карабкается вверх по его могучему туловищу и чешет клюв о двойной подбородок графа с самым ласковым видом. Стоит графу распахнуть дверцу клетки канареек и позвать их, как прелестные, умные, дрессированные пичужки бесстрашно садятся ему на руку, и, когда, растопырив свои толстенные пальцы, он командует им: «Все наверх!», канарейки, заливаясь во все горло, с восторгом скачут с пальца на палец, пока не добираются до большого. Его белые мыши живут в пестро расписанной пагоде — красивой, большой клетке из тонких железных прутьев, которую он сам придумал и смастерил. Мыши почти такие же ручные, как канарейки, и тоже постоянно бегают на свободе. Они лазают по всему его телу, высовываются из-под его жилета и сидят белоснежными парочками на его широких плечах. По-видимому, больше всего он любит своих белых мышей, предпочитая их остальным своим любимцам. Он улыбается им, целует их и называет всякими ласкательными именами. Если бы только можно было предположить, что у какого-либо англичанина были бы такие же детские склонности и вкусы, он, конечно, стыдился бы этого и скрывал свою слабость от всех. Но граф, по-видимому, не находит ничего особенного в поразительном контрасте между колоссальностью своей фигуры и миниатюрностью своих ручных зверушек. Если бы графу пришлось быть в компании английских охотников на крупного зверя, он, наверно, невозмутимо ласкал бы при них своих белых мышей и чирикал со своими канарейками, а если бы охотники стали потешаться над его вкусами, он отнесся бы к ним со снисходительной жалостью, искренне считая их варварами. Казалось бы, это совершенно несовместимо, но на самом деле это именно так, как я пишу: граф, привязанный к своему какаду, как старая дева, справляющийся со своими белыми мышами с ловкостью шарманщика, временами, когда какой-нибудь вопрос заинтересует его, способен высказывать такие независимые мысли, так прекрасно знаком с литературой разных стран, так хорошо знает светское общество всех столиц Европы, что мог бы стать влиятельной фигурой в любом уголке нашего цивилизованного мира. Сей дрессировщик канареек и строитель пагод для белых мышей является, как сказал мне сам сэр Персиваль, одним из виднейших современных химиков-экспериментаторов. Среди других удивительных открытий, которые им сделаны, есть, например, такое: он изобрел средство превращать тело умершего человека в камень, чтобы оно сохранялось до скончания веков. Этот толстый, ленивый, пожилой человек, чьи нервы так чувствительны, что он вздрагивает от резкого звука и отшатывается при виде того, как бьют собаку, на следующее утро после своего приезда пошел на конюшенный двор и положил руку на голову цепного пса, такого свирепого, что даже грум, который его кормит, боится подходить к нему близко. Жена графа и я присутствовали при этом. Я не скоро позабуду эту короткую сцену. — Осторожней с собакой, сэр, — сказал грум, — она на всех бросается! — Потому и бросается, друг мой, — спокойно возразил граф, — что все ее боятся. Посмотрим, бросится ли она на меня. — И он положил свою толстую желтовато-белую руку, на которой десять минут назад сидели канарейки, на огромную голову чудовища, глядя ему прямо в глаза. Его лицо и собачья морда были на расстоянии вершка друг от друга. — Вы, большие псы, все трусы, — сказал он презрительно. — Ты способен загрызть бедную кошку, жалкий трус. Ты способен броситься на голодного нищего, жалкий трус. Ты набрасываешься на всех, кого можешь застать врасплох, на всех, кто боится твоего громадного роста, твоих злобных клыков, твоей кровожадной пасти! Ты мог бы задушить меня в один миг, презренный, жалкий задира, но не смеешь даже посмотреть мне в лицо, ибо я тебя не боюсь. Может быть, ты передумаешь и попробуешь вонзить клыки в мою толстую шею? Ба! Куда тебе! — Он повернулся спиной к собаке, смеясь над изумлением окружающих, а пес с поджатым хвостом смиренно пополз в свою конуру. — О мой бедный жилет! — патетично сказал граф. — Как жаль, что я пришел сюда! Слюна этого задиры испачкала мой красивый жилет. Эти слова относятся к еще одному из его непонятных чудачеств. Он любит одеваться со страстью отъявленного щеголя, и за два дня в Блекуотер-Парке появлялся уже в четырех великолепных жилетах — пышных, ярких и невероятно широких даже для него. Его такт и находчивость в мелочах так же примечательны, как и странная непоследовательность его характера и детская наивность некоторых его вкусов и склонностей. Я уже убедилась, что он хочет установить самые дружеские отношения со всеми нами на время своего пребывания в этом доме. По-видимому, он понял, что Лора не любит его (как она сама призналась мне в этом), но он заметил, что она очень любит цветы. Он ежедневно подносит ей букетик, собранный ж составленный им самим, и забавляет меня тем, что всегда имеет про запас другой букетик, совершенно такой же, для своей ледяной и ревнивой супруги, чтобы умиротворить ее прежде, чем она успеет обидеться. Стоит посмотреть, как он ведет себя с графиней на глазах у окружающих! Он отвешивает ей поклоны, называя ее не иначе, как «ангел мой», он подносит ей на пальцах своих канареек, чтобы они нанесли ей визит и спели ей песенку; когда жена подает ему похитоски, он целует ей руки; он угощает ее марципанами и игриво кладет их прямо ей в рот из бонбоньерки, которую постоянно носит с собой в кармане. Стальная плеть, с помощью которой он держит ее в подчинении, никогда не появляется при свидетелях — это домашняя плеть, и хранится она наверху, в его комнатах. Со мной, чтобы завоевать мое расположение, он ведет себя совершенно иначе. Он льстит моему самолюбию, разговаривая со мной так серьезно и глубокомысленно, как будто я мужчина. Да! Я вижу его насквозь, когда его нет поблизости. Я понимаю, когда думаю о нем здесь, в моей собственной комнате, что он совершенно сознательно льстит мне. Но стоит мне сойти вниз и очутиться в его обществе, как он снова обводит меня вокруг пальца, и я польщена, будто вовсе и не видела его насквозь до этого. Он умеет справляться со мной так же, как умеет справляться со своей женой и Лорой, с овчаркой на конюшенном дворе, как ежечасно в течение целого дня справляется с самим сэром Персивалем. «Персиваль, дорогой мой! Я в восторге от вашего грубого английского юмора!», «Дорогой Персиваль, как вы радуете меня вашей трезвой английской рассудительностью!» Так парирует он самые грубые выходки сэра Персиваля, направленные против его изнеженных вкусов, — всегда называя баронета по имени, улыбаясь ему с невозмутимым превосходством, милостиво похлопывая его по плечу и относясь к нему, как благосклонный отец — к своенравному сыну. Этот оригинальный человек так заинтересовал меня, что я расспросила сэра Персиваля о его прошлом. Сэр Персиваль или не хочет рассказывать, или действительно мало о нем знает. Много лет назад он познакомился с графом в Риме при обстоятельствах, о которых я уже упоминала однажды. С тех пор они постоянно виделись в Лондоне, Париже, Вене, но никогда больше не встречались в Италии. Как это ни странно, сам граф уже много лет не бывал у себя на родине. Может быть, он жертва какого-нибудь политического преследования? Во всяком случае, он из патриотизма старается не терять из виду ни одного из своих соотечественников, живущих в Англии. В тот же вечер, как он приехал, он спросил, как далеко мы находимся от ближайшего города, и не знаем ли мы какого-нибудь итальянца, проживающего там. Он поддерживает обширную переписку с разными лицами на континенте; на конвертах, адресованных ему, — самые разнообразные марки. Сегодня утром в столовой у его прибора я видела конверт с большой государственной печатью. Может быть, он состоит в переписке со своим правительством? Если так, то это не вяжется с моим первым предположением о том, что, возможно, он политический эмигрант. Как много я написала о графе Фоско! А каков итог? — как спросил бы меня с невозмутимо деловым видом наш бедный, славный мистер Гилмор. Могу только повторить, что даже за это кратковременное знакомство я почувствовала какую-то странную, непонятную мне самой и, пожалуй, неприятную для меня притягательную силу графа. Он как будто приобрел надо мной влияние, подобное тому, какое, по-видимому, имеет на сэра Персиваля. Сэр Персиваль, как я заметила, явно боится обидеть графа, хотя иногда позволяет себе вольности и подчас грубости по отношению к своему другу. Может быть, я тоже побаиваюсь графа? Конечно, мне еще никогда не приходилось видеть человека, которого я бы так не хотела иметь своим врагом, как графа. Оттого ли, что он мне нравится, или оттого, что я его боюсь? Chi sa? — как сказал бы граф Фоско на своем родном языке. Кто знает? 16 июня Сегодня мне есть что записать, помимо собственных мыслей и впечатлений. Приехал гость — ни Лора, ни я не знаем, кто он, и, по-видимому, сэр Персиваль никак не ожидал его визита. Мы все сидели за завтраком в комнате с новыми окнами, которые, следуя французской моде, открываются, как двери, на веранду. Граф, пожиравший пирожные с аппетитом юной школьницы, только что рассмешил всех нас, попросив с самым глубокомысленным видом передать ему четвертое по счету пирожное, когда вошел слуга с докладом о посетителе: — Мистер Мерримен приехал, сэр Персиваль, и просит вас немедленно принять его. Сэр Персиваль вздрогнул и посмотрел на слугу с сердитым беспокойством. — Мистер Мерримен? — повторил он, как будто не веря своим ушам. — Да, сэр Персиваль, — мистер Мерримен, из Лондона. — Где он? — В библиотеке, сэр Персиваль. Он сейчас же встал из-за стола и вышел, не сказав нам ни слова. — Кто этот мистер Мерримен? — спросила Лора, обращаясь ко мне. — Понятия не имею, — вот все, что я могла сказать ей в ответ. Граф покончил со своим пирожным и отошел к столику у окна, чтобы полюбоваться на своего злобного какаду. С птицей на плече он повернулся к нам. — Мистер Мерримен — поверенный сэра Персиваля, — произнес он спокойно. Поверенный сэра Персиваля. Это был совершенно прямой ответ на заданный Лорой вопрос, но в данном случае этот ответ далеко не удовлетворил нас. Если бы мистер Мерримен явился по приглашению своего клиента, в его визите не было бы, конечно, ничего удивительного. Но когда поверенный приезжает в Хемпшир из Лондона без вызова и когда его появление сильно озадачивает его клиента, то, очевидно, поверенный привез какие-то неожиданные и важные известия, возможно плохие, возможно хорошие, но безусловно из ряда вон выходящие. Лора и я молча просидели за столом еще с четверть часа, беспокоясь и поджидая возвращения сэра Персиваля. Он все не приходил, и мы встали, чтобы уйти. Граф, неизменно внимательный, направился к нам из глубины комнаты, где он кормил своего какаду, по-прежнему восседавшего у него на плече, чтобы распахнуть перед нами двери. Лора и мадам Фоско вышли первые. Только я хотела пойти вслед за ними, как он подал мне знак остановиться и заговорил со мной с каким-то странным видом. — Да, — сказал он, как бы спокойно отвечая на мои собственные мысли, — да, мисс Голкомб, что-то действительно случилось! Я хотела было ответить: «Я ничего подобного не говорила», но злой какаду взъерошил свои крылья и испустил такой крик, что нервы мои не выдержали, и я была рада возможности немедленно покинуть комнату. У лестницы я догнала Лору. Граф Фоско догадался, о чем думала я. Лора думала о том же самом, и слова ее прозвучали, как эхо на его слова. Она тихонько шепнула мне с испуганным видом, что, наверно, что-то случилось. III 16 июня Мне хочется прибавить еще несколько строк к описанию сегодняшнего дня, прежде чем я лягу спать. Часа через два после того, как сэр Персиваль покинул столовую, чтобы принять в библиотеке своего поверенного мистера Мерримена, я вышла из своей комнаты, собираясь погулять в парке. Когда я была у лестницы, дверь из библиотеки открылась, и оттуда вышел гость в сопровождении хозяина дома. Чтобы не мешать им своим появлением, я решила подождать и не спускаться вниз, пока они не пройдут через холл. Они говорили друг с другом приглушенными голосами, но их слова отчетливо доносились до меня. — Успокойтесь, сэр Персиваль, — услышала я голос поверенного. — Все будет зависеть от леди Глайд. Я была готова вернуться на несколько минут обратно в мою комнату, но, услыхав имя Лоры в устах чужого человека, я остановилась. Подслушивать, конечно, скверно и постыдно, но найдется ли хоть одна-единственная женщина из всех нас, которая руководствовалась бы всегда абстрактными принципами чести, когда эти принципы указывают в одну сторону, а ее привязанность и заинтересованность, вытекающая из этой привязанности, — в противоположную? Да! Я подслушивала, и при подобных же обстоятельствах подслушивала бы снова, даже если бы для этого пришлось приложить ухо к замочной скважине. — Вы понимаете, сэр Персиваль, — продолжал поверенный, — леди Глайд должна подписаться в присутствии свидетеля или двух свидетелей, если вы хотите принять особые предосторожности. Затем она должна приложить руку к печати и произнести вслух: «Это мое сознательное действие, и я скрепляю его своей подписью». Если это будет проделано на этой неделе, все прекрасно уладится и все тревоги останутся позади. Если же нет… — Что вы хотите этим сказать? — сердито перебил его сэр Персиваль. — Если это необходимо, это будет сделано. Я вам это обещаю, Мерримен. — Прекрасно, сэр Персиваль. Но все деловые вопросы можно решать двояко, и мы, юристы, должны предусматривать это. Если по какой-нибудь непредвиденной случайности нельзя будет сделать то, о чем мы с вами условились, думаю, что сумею уговорить их не предъявлять вексель еще месяца три. Но откуда мы достанем денег, когда срок истечет?.. — К черту векселя! Деньги можно достать только одним путем, и повторяю вам — этим путем я их и достану. Выпейте стакан вина на дорогу, Мерримен. — Очень вам благодарен, сэр Персиваль, я боюсь опоздать на поезд и не могу терять ни минуты. Вы дадите мне знать, как только уладите это дело? И не забудете предосторожности, о которых я вам говорил? — Конечно, нет!.. Вот и ваша двуколка у подъезда. Мой грум одним духом отвезет вас на станцию. Садитесь скорей… Бенджамин, неситесь во весь опор! Если мистер Мерримен опоздает на поезд, вы у меня больше не служите. Держитесь крепче, Мерримен, и, если двуколка опрокинется, будьте уверены, что дьявол спасет своего подручного! — С этим прощальным благословением баронет повернулся на каблуках и пошел обратно в библиотеку. Я услышала немного, но слова, долетевшие до моих ушей, очень встревожили меня. Что-то случилось, и это было, очевидно, сопряжено с серьезными денежными затруднениями, а выручить сэра Персиваля могла одна Лора. Меня ужаснуло, что она будет запутана в тайные махинации своего мужа. Возможно, я преувеличиваю все это по неопытности в делах и из-за моего инстинктивного недоверия к сэру Персивалю. Вместо того чтобы идти на прогулку, я немедленно пошла рассказать Лоре обо всем услышанном. Меня даже удивило, с каким равнодушием она выслушала мои неприятные новости. По-видимому, она знает больше, чем я предполагала, о характере своего мужа и о его делах. — Я боялась именно этого, — сказала она, — когда услышала о человеке, который заходил сюда до нашего приезда и не пожелал назвать себя. — Кто же это был, как ты думаешь? — спросила я. — Очевидно, кто-то, кто имеет серьезные претензии к сэру Персивалю, — отвечала она. — Наверно, он же был причиной и сегодняшнего визита мистера Мерримена. — Ты знаешь, что это за претензии? — Нет, никаких подробностей я не знаю. — Ты ничего не подпишешь, прежде чем не прочитаешь, Лора? — Конечно, нет, Мэриан. Я сделаю все, что могу, чтобы честно и никому не причиняя этим вреда выручить его. Сделаю это для того, дорогая моя, чтобы мы с тобой могли в дальнейшем жить легко и спокойно. Но я не сделаю ничего, если это будет непонятным или внушающим сомнения, — таким, за что в будущем в один прекрасный день нам с тобой пришлось бы краснеть. Давай не будем больше говорить об этом. Ты в шляпе — пойдем помечтаем в саду? Выйдя из дому, мы сразу же направились в тень. Проходя под деревьями, окружавшими дом, мы увидели графа Фоско, медленно прогуливавшегося под палящими лучами июньского солнца. На нем была соломенная шляпа с большими полями, окаймленная лиловой лентой. Голубая блуза, затейливо вышитая на груди, облегала его огромное тело и там, где человеку полагается иметь талию, была перехвачена широким красным сафьяновым поясом. На нем были шаровары с такой же вышивкой у щиколоток, как на блузе, и красные восточные сафьяновые туфли. Он пел знаменитую арию Фигаро из «Севильского цирюльника», с руладами, воспроизводить которые может только горло итальянца, и аккомпанировал себе на концертино, широко разводя руками и грациозно покачивая в такт головой и был похож на толстую святую Цецилию, переодетую в мужское платье. «Фигаро тут, Фигаро там», — пел граф, весело вскидывая концертино и приветствуя нас с воздушной грацией и изяществом двадцатилетнего Фигаро. — Поверь мне, Лора, этому человеку кое-что известно о затруднениях сэра Персиваля, — сказала я, когда мы с безопасного расстояния ответили на приветствие графа. — Почему ты так думаешь? — спросила она. — Откуда же он знает, что мистер Мерримен — поверенный сэра Персиваля? — отозвалась я. — К тому же, когда я выходила следом за тобой из столовой, граф сам сказал мне, не дожидаясь моего вопроса, что что-то случилось. Будь уверена, он знает больше нас. — Только не спрашивай его ни о чем! Не доверяй ему. — По-видимому, он тебе совсем не нравится, Лора. Чем заслужил он твою неприязнь? — Ничем, Мэриан. Напротив, он был воплощением любезности и внимания на нашем пути домой и несколько раз даже останавливал вспышки раздражения сэра Персиваля, подчеркивая этим свое хорошее отношение ко мне. Может быть, он не нравится мне оттого, что имеет сильное влияние на моего мужа. Может быть, мое самолюбие страдает оттого, что я обязана его заступничеству. Знаю одно: он мне действительно не нравится. Остаток дня и вечера прошли вполне благополучно. Граф и я играли в шахматы. Он вежливо дал мне выиграть первые две партии, но в третьей партии, когда понял, что я его раскусила, в течение десяти минут нанес мне полное поражение, предварительно испросив прощения. Сэр Персиваль ни разу за весь вечер не упомянул о визите своего поверенного. Но либо этот визит, либо что-то другое сильно изменили его к лучшему. Он был так любезен и учтив со всеми нами, как бывал когда-то в Лиммеридже. С женой он был настолько ласков и предупредителен, что даже ледяная графиня Фоско оживилась и несколько раз поглядывала на него со строгим недоумением. Что это значит? Мне кажется, я понимаю, в чем дело; боюсь, что и Лора догадывается; и я уверена, что граф Фоско не только догадывается, но определенно знает, что это значит. Я подметила украдкой, что сэр Персиваль не раз в течение вечера взглядом искал его одобрения. 17 июня День событий. Горячо надеюсь, что не день бедствий к тому же. За завтраком, так же как и накануне вечером, сэр Персиваль ни словом не обмолвился о таинственном «деловом вопросе» (как выразился поверенный), который ему предстояло разрешить. Однако через час он вдруг вошел в будуар, где мы с его женой, в шляпах, ждали мадам Фоско, чтобы отправиться вместе на прогулку, и осведомился, где граф. — Мы скоро его увидим, — сказала я. — Дело в том, — сказал сэр Персиваль, нервно расхаживая по комнате, — что Фоско и его жена нужны мне для одной пустячной формальности. Я попрошу вас, Лора, зайти на минуту в библиотеку. — Он остановился и, казалось, только сейчас заметил, что мы одеты для прогулки. — Вы только что пришли, — спросил он, — или собираетесь уходить? — Мы хотели пойти на озеро, — сказала Лора. — Но если у вас есть другие предложения… — Нет, нет, — поспешно ответил он, — мои дела могут подождать. Не все ли равно, когда заняться ими — сейчас или после прогулки. Итак, все идут к озеру? Хорошая мысль. Проведем утро в безделье — я тоже пойду с вами. На словах он, казалось, был готов, вопреки своему обычаю, уступить желаниям других, но его манеры и выражение лица выдавали его. Он, очевидно, был рад любому предлогу, чтобы отложить выполнение этой «пустячной формальности», о которой он сам только что упомянул. Сердце мое упало, когда я пришла к этому неизбежному выводу. В это время граф и его жена присоединились к нам. В руках у графини был вышитый табачный кисет ее супруга и папиросная бумага для его нескончаемых пахитосок. Граф, в блузе и соломенной шляпе, нес с собой веселую клетку-пагоду с белыми мышами и улыбался как им, так и нам с неотразимым благодушием. — С вашего любезного разрешения, — сказал граф, — я возьму эту семейку — моих маленьких миленьких, кротких мышек — проветриться вместе с нами. В доме есть собака — могу ли я оставить моих бедных белых детишек на милость собаки? Ах, никогда! Он по-отечески прочирикал что-то через прутья пагоды своим белым детишкам, и мы вышли из дому. В парке сэр Персиваль отделился от нас. Одна из особенностей его беспокойного характера — всегда уединяться и в одиночестве вырезывать для себя палки. По-видимому, ему нравится строгать и резать все, что попадается ему под руку. Дом наполнен сверху донизу его палками, он никогда не пользуется ими дважды. Погуляв с новой палкой, он теряет к ней всякий интерес и занимается вырезыванием новой. В старой беседке он снова присоединился к нам. Когда мы все уселись, у нас завязался разговор, который я постараюсь записать сейчас дословно. С моей точки зрения, это весьма знаменательный разговор. После него я начала сознательно опасаться влияния графа Фоско на мои мысли и представления и твердо решила ни в коем случае не поддаваться в будущем этому влиянию. Беседка оказалась достаточно вместительной для всех нас, но сэр Персиваль предпочел остаться у порога, где он обстругивал свою очередную палку. Мы, трое женщин, удобно расположились на широкой скамье. Лора занялась вышиванием, а мадам Фоско начала крутить пахитоски. Я, по обыкновению, ничего не делала. Мои руки были и, наверно, навсегда останутся такими же неумелыми, как и мужские. Граф добродушно сел на стул, слишком маленький для него, — он ухитрился поместиться на нем, опираясь спиной на стенку беседки, которая потрескивала и кряхтела под его тяжестью. Он поставил пагоду к себе на колени и, как обычно, выпустил мышек побегать по его груди и плечам. Это хорошенькие безвредные маленькие зверушки, но, по-моему, есть что-то отталкивающее в том, как они лазают по человеческому телу. Меня мороз продирает по коже от этого зрелища, и в голову мне приходят пренеприятные мысли об узниках, умирающих в темницах, где эти существа могут беспрепятственно ползать по ним. Утро было облачное и ветреное. Озеро выглядело сегодня особенно диким, угрюмым и мрачным от непрестанной смены света и тени на его зеркальной глади. — Некоторым людям все это кажется живописным, — сказал сэр Персиваль, указывая вдаль своей недоконченной палкой, — а я считаю это пятном на дворянском поместье. Во времена моих предков озеро доходило до этого места. Поглядите-ка на него теперь! В нем нет и четырех футов глубины, и все оно состоит из больших и малых луж. Мне хотелось бы иметь достаточно средств, чтобы осушить его и засадить деревьями. Мой управитель, суеверный идиот, убежден, что над этим озером висит проклятие, как над мертвым морем. Что вы думаете по этому поводу, Фоско? Подходящее место для убийства, а? — Мой добрый Персиваль, — строго возразил граф, — где ваш английский здравый смысл? Вода слишком мелка, чтобы покрыть мертвое тело, и повсюду песок, на котором отпечатаются следы преступника. В общем, это самое неподходящее место для убийства, которое когда-либо попадалось мне на глаза. — Вздор, — сказал сэр Персиваль, яростно строгая палку. — Вы знаете, что я хочу сказать. Угрюмый вид, безлюдье. Если вы хотите — вы поймете меня, если нет — я не стану пояснять вам мою мысль. — Почему нет? — спросил граф. — Ведь вашу мысль можно пояснить в двух словах. Если бы убийство задумал глупец, он счел бы ваше озеро подходящим местом для этого. Если бы убийство задумал мудрец, он счел бы ваше озеро самым неподходящим местом для убийства. Вот смысл ваших слов. Если это то самое, о чем вы думали, я просто добавил необходимые пояснения. Примите их, Персиваль, вместе с благословением вашего добряка Фоско. Лора подняла глаза на графа. На ее лице явно отразилась неприязнь к нему. Но он был так занят своими мышами, что не заметил ее взгляда. — Мне жаль, что вид озера наводит на такую страшную мысль, — сказала она. — И если граф Фоско разделяет убийц по категориям, я считаю, что он делает это в весьма неподходящих выражениях. Называть их глупцами — значит относиться к ним со снисходительностью, которой они не заслуживают. Называть их мудрецами нельзя, ибо в этом есть глубокое противоречие. Я всегда слышала: воистину мудрые люди — добрые люди, и преступление им ненавистно. — Дорогая моя леди, — сказал граф, — это великолепные сентенции, и я видал подобные заголовки в школьных учебниках. — Он поднял на ладони одну из своих белых мышек и начал презабавно разговаривать с ней. — Моя хорошенькая атласная мышка-плутишка, — сказал граф, — вот вам урок морали. Воистину мудрая мышь — это воистину добрая мышь. Так и передайте, пожалуйста, вашим подружкам и до конца дней ваших не смейте грызть прутья вашей клетки. — Можно высмеять все что угодно, — продолжала отважно Лора, — но вам нелегко будет, граф, указать мне пример, когда мудрец стал бы преступником. Граф пожал своими широченными плечами и улыбнулся Лоре с подкупающей приветливостью. — Совершенно верно! — сказал он. — Преступление глупца всегда бывает раскрыто. Преступление мудреца остается навсегда нераскрытым. Если бы я мог указать вам пример — значит, преступление совершил не мудрец. Дорогая леди Глайд, ваш английский здравый смысл мне не по плечу. Мне сделали шах и мат на этот раз. Правда, мисс Голкомб? — Не сдавайтесь, Лора! — насмешливо воскликнул сэр Персиваль, который слушал у порога. — Скажите ему еще, что всякое преступление неизменно бывает раскрыто… Вот вам еще кусочек морали из детского учебника, Фоско. Все преступления неизменно бывают раскрыты. Какая дьявольская чушь! — Я верю в это, — спокойно сказала Лора. Сэр Персиваль залился таким злобным и неистовым хохотом, что мы все удивленно оглянулись на него. Больше всех, казалось, удивился граф. — Я тоже верю в это, — сказала я, приходя Лоре на помощь. Сэр Персиваль, так безотчетно хохотавший над замечанием своей жены, казалось, рассердился на мои слова. Он яростно ударил по песку своей новой палкой и быстро пошел от нас прочь. — Бедняга Персиваль! — воскликнул граф Фоско, с улыбкой глядя ему вслед. — Он жертва английского сплина. Но, мои дорогие мисс Голкомб и леди Глайд, вы в самом деле верите, что преступление всегда бывает раскрыто?.. А вы, мой ангел? — обратился он к своей жене, молчавшей все это время. — Вы тоже так считаете? — Я жду, пока мне объяснят, — отвечала графиня ледяным и укоризненным тоном, предназначенным для Лоры и меня. — Я жду, прежде чем отважусь высказать собственное мнение в присутствии таких высокообразованных джентльменов. — Вот как, графиня! — заметила я. — Я помню, как когда-то вы боролись за права женщин, а ведь женская свобода мнений была одним из этих прав! — Мне интересно знать, каково ваше мнение, граф? — продолжала мадам Фоско, невозмутимо крутя пахитоски и не обращая на меня ни малейшего внимания. Граф задумчиво гладил пухлым мизинцем одну из своих белых мышек и ответил не сразу. — Просто удивительно, — сказал он, — как легко общество скрывает худшие из своих погрешностей с помощью трескучих, громких фраз. Механизм, созданный для раскрытия преступления, крайне убог и жалок, однако стоит только выдумать крылатое словцо, что все обстоит благополучно, как все готовы слепо этому поверить, все сбиты с толку. Преступление всегда бывает раскрыто, да? И убийство всегда бывает наказано? Моральные сентенции! Спросите следователей, ведущих дознание, так ли это, леди Глайд. Спросите председателей обществ страхования жизни, правда ли это, мисс Голкомб. Почитайте ваши газеты. Среди тех немногих происшествий, которые попадают в газеты, разве нет отдельных случаев, когда убитые найдены, а убийцы не обнаружены? Помножьте преступления, о которых пишут, на те, о которых не пишут, и найденные мертвые тела на ненайденные мертвые тела, — к какому выводу вы придете? А вот к какому: есть глупые убийцы — их ловят, и есть умные убийцы — они неуловимы. Что такое скрытое и раскрытое преступление? Состязание в ловкости между полицией, с одной стороны, и отдельной личностью — с другой. Если преступник — примитивный, грубый дурак, полиция в девяти случаях из десяти выигрывает. Если преступник — хладнокровный, образованный, умный человек, полиция в девяти случаях из десяти проигрывает. Если полиция выиграла состязание, вас об этом широко оповещают. Если нет, вам об этом не сообщают. И вот на этом шатком фундаменте вы строите вашу удобную высоконравственную формулу, что преступление всегда бывает раскрыто. Да! Те преступления, о которых вам известно. А остальные? — Чертовски правильно — и хорошо сказано! — воскликнул голос у входа в беседку. Сэр Персиваль обрел свое душевное равновесие и вернулся к нам в то время, как мы слушали графа. — Возможно, кое-что и правильно. Возможно, и недурно сказано. Но мне непонятно, почему граф Фоско с таким восторгом прославляет победу преступника над обществом и почему вы, сэр Персиваль, так горячо аплодируете ему за это, — заметила я. — Слышите, Фоско? — спросил сэр Персиваль. — Послушайте моего совета и поскорее соглашайтесь с вашими слушательницами. Скажите им, что Добродетель — превосходная вещь, это им понравится, смею вас уверить. Граф беззвучно захохотал, трясясь всем телом; две белые мыши, сидевшие на его жилете, стремглав кинулись вниз и, дрожа от ужаса, забились в свою пагоду. — Наши дамы, мой дорогой Персиваль, расскажут мне про Добродетель, — сказал он. — В этом вопросе авторитетом являются они, а не я. Они знают, что такое Добродетель, а я — нет. — Вы слышите? — сказал сэр Персиваль. — Ужасно, не правда ли? — Это правда, — спокойно сказал граф. — Я — гражданин мира, и в свое время мне пришлось встретиться с таким количеством различного рода добродетелей, что к старости я затрудняюсь, какую из них признать за истинную. Здесь, в Англии, добродетельно одно, а там, в Китае, добродетельно совершенно другое. Джон Буль — англичанин, говорит, что его добродетель истинная, а Джон — китаец, уверяет, что истинна его, китайская, добродетель. А я говорю: «да» одному и «нет» другому, но все равно не могу разобраться, прав ли Джон Буль в сапогах или китаец с косичкой… Ах, мышка, милая моя крошка, иди поцелуй меня! А с твоей точки зрения, кто является воистину добродетельным человеком, моя красотка? Тот, кто держит тебя в тепле и кормит досыта. Правильная точка зрения, ибо она, по крайней мере, общедоступна. — Подождите минутку, граф — вмешалась я. — Согласитесь, что у нас в Англии, во всяком случае, есть одно несомненное достоинство, которого нет в Китае. Китайские императорские власти казнят тысячи невинных людей под малейшим предлогом, мы же в Англии неповинны в массовых казнях, мы не совершаем этого страшного преступления — нам от всего сердца ненавистно безрассудное кровопролитие. — Правильно, Мэриан! — сказала Лора. — Хорошая мысль, хорошо высказанная. — Прошу вас, разрешите графу продолжать, — строго сказала мадам Фоско. — Вы поймете, молодые леди, что граф никогда не говорит о чем-либо, не имея на то веских оснований. — Благодарю вас, ангел мой, — отозвался граф. — Хотите бомбошку? — Он вынул из кармана хорошенькую инкрустированную коробочку, открыл ее и поставил на стол. — Шоколад a la vanille! — воскликнул этот непостижимый человек, весело потряхивая бонбоньерку и отвешивая всем поклоны. — Дань Фоско прелестному обществу добродетельных дам. — Будьте добры, продолжайте, граф! — сказала его жена, злобно взглянув на меня. — Сделайте мне одолжение, ответьте мисс Голкомб. — Утверждение мисс Голкомб неоспоримо, — отозвался учтивый итальянец. — Да! Я с ней согласен. Джону Булю ненавистны преступления китайцев. Джон Буль — самый зрячий из старых джентльменов, когда дело касается сучка в глазах у соседей, и самый слепой, когда дело касается бревна в собственном глазу. Он предпочитает не замечать того, что происходит у него под носом. Лучше ли он тех, кого осуждает? Английское общество, мисс Голкомб, столь же часто соучастник преступления, как и враг преступления. Да, да! Ни в одной другой стране преступление не является тем, чем оно является в Англии. Оно служит здесь на пользу обществу столь же часто, как и наносит ему вред. Крупный мошенник содержит целую семью. Чем хуже он, тем сочувственнее вы относитесь к его жене и детям. Беспутный, разнузданный мот, без конца занимающий деньги направо и налево, вытянет у своих друзей больше, чем безупречно честный человек, решившийся попросить взаймы один раз за всю свою жизнь в крайней нужде. В первом случае никто не удивится и все дадут денег, во втором случае все удивятся и вряд ли дадут в долг. Разве тюрьма, в которую заточен в конце своей карьеры преступник, хуже работного дома, где кончает свои дни честный человек? Мистер Благотворитель, желающий облегчить нищету, ищет ее по тюрьмам и помогает преступникам, он не интересуется лачугами, где ютятся честные бедняки. А этот английский поэт, завоевавший признание и всеобщую симпатию, с необыкновенной легкостью воспевший свои трогательные переживания, — кто он? Милый молодой человек начал свою карьеру с подлога и кончил жизнь самоубийством. Я говорю о вашем дорогом, романтичном, симпатичном Чаттертоне.6 Как по-вашему, кто из двух бедных, полуголодных портних преуспеет в жизни: та ли, что, не поддаваясь искушению, остается честной, или та, что соблазнилась легкой наживой и начала воровать? Вы все будете знать, что она разбогатела нечестным путем — это будет известно всей доброй, веселой Англии, — но она будет жить в довольстве, нарушив заповедь, а умерла бы с голоду, если бы не нарушила ее… Поди сюда, моя славная мышечка! Гей, беги быстрей! На минутку я превращу тебя в добродетельную даму. Сиди тут на моей огромной ладони и слушай! Предположим, ты, мышка, вышла замуж за бедняка, по любви, — и вот половина твоих друзей осуждает тебя, а половина тебя жалеет. Теперь наоборот: ты продала себя за золото и обвенчалась с человеком, которого не любишь, — и все твои друзья в восторге! Священник освящает гнуснейшую из всех человеческих сделок и благодушно улыбается за твоим столом, если ты любезно пригласишь его отобедать. Гей, беги скорей! Стань мышью снова и пискни в ответ. Оставаясь добродетельной дамой, ты еще, пожалуй, заявишь мне, что обществу ненавистно преступление, и тогда, мышка, я начну сомневаться, есть ли у тебя глаза и уши… О, я плохой человек, леди Глайд, ведь так? У меня на языке то, что у других на уме, и, в то время как все остальные сговорились принимать маску за настоящее лицо, моя рука грубо срывает жалкую личину и не боится обнажить для всеобщего обозрения голый страшный череп. Пожалуй, для того чтобы не пасть в ваших глазах, мне следует встать на свои огромные ножищи и пойти прогуляться. Дорогие дамы, как сказал ваш славный Шеридан,7 «я ухожу и оставляю вам на память свою репутацию». Он поднялся, поставил пагоду на стол и начал пересчитывать своих мышей. — Одна, две, три, четыре… Ха! — вскричал он в ужасе. — Куда девалась пятая, самая юная, самая белая, самая прелестная — мой перл среди белых мышек! Ни Лора, ни я не были расположены в эту минуту к веселью. Развязный цинизм графа открыл нам в его характере новые черты, ужаснувшие нас. Но нельзя было смотреть без смеха на комичное отчаяние этого колоссального человека при исчезновении малюсенькой мыши. Мы невольно рассмеялись. Мадам Фоско встала, чтобы выйти из беседки и дать своему мужу возможность отыскать его драгоценную пропажу; мы поднялись вслед за ней. Не успели мы сделать и трех шагов, как зоркие глаза графа обнаружили мышь под скамейкой, где мы сидели. Он отодвинул скамью, взял маленькую беглянку на руки и вдруг замер, стоя на коленях и уставившись на пятно, темневшее на полу. Когда он поднялся на ноги, руки его так дрожали, что он с трудом засунул мышку в пагоду, лицо его было мертвенно-бледным. — Персиваль! — позвал он шепотом. — Персиваль, подите сюда! Сэр Персиваль в течение последних нескольких минут не обращал на нас ни малейшего внимания. Он был всецело поглощен тем, что своей новой палкой рисовал на песке какие-то цифры, а затем стирал их. — В чем дело? — небрежно спросил он, входя в беседку. — Вы ничего не видите? — сказал граф, хватая его за руки и указывая вниз, туда, где он нашел мышь. — Вижу — сухой песок, — отвечал сэр Персиваль, — с грязным пятном посередине. — Это не грязь, — прошептал граф, хватая сэра Персиваля за шиворот и не замечая, что от волнения трясет его. — Это кровь! Лора, стоявшая достаточно близко, чтобы расслышать это последнее слово, с ужасом взглянула на меня. — Пустяки, моя дорогая, — сказала я, — пугаться совершенно не следует. Это кровь одной приблудной собаки. Все вопросительно уставились на меня. — Откуда вы это знаете? — спросил сэр Персиваль, заговорив первый. — В тот день, когда вы вернулись из-за границы, я нашла здесь собаку, — отвечала я. — Бедняга заблудилась, и ее подстрелил лесник. — Чья это была собака? — спросил сэр Персиваль. — Одна из моих? — Ты пробовала спасти ее? — серьезно спросила Лора. — Ты, конечно, хотела спасти ее, Мэриан? — Да, — сказала я. — Мы с домоправительницей сделали все, что могли, но собака была смертельно ранена и сдохла на наших глазах. — Чья же это была собака? — с легким раздражением переспросил сэр Персиваль. — Одна из моих? — Нет. — Тогда чья же? Домоправительница знает? В эту минуту я вспомнила слова домоправительницы, что миссис Катерик просила не говорить сэру Персивалю о ее визите в Блекуотер-Парк, и хотела было уклониться от ответа. Но это возбудило бы ненужные подозрения — отступать было поздно. Мне оставалось только отвечать, не раздумывая над последствиями. — Да, — сказала я. — Домоправительница узнала собаку. Она сказала мне, что это собака миссис Катерик. До этой минуты сэр Персиваль стоял в глубине беседки, а я отвечала ему с порога. Но как только с моих губ слетело имя миссис Катерик, он грубо оттолкнул графа и подошел ко мне. — Каким образом домоправительница узнала, что это собака миссис Катерик? — спросил он, глядя на меня исподлобья так пристально и угрюмо, что я удивилась и рассердилась. — Она узнала ее, — спокойно ответила я. — Миссис Катерик приводила собаку с собой. — Приводила с собой? Куда? — К нам, сюда. — Какого черта нужно было здесь миссис Катерик? Тон, которым он задал этот вопрос, был гораздо оскорбительнее, чем его слова. Я молча отвернулась от него, давая ему понять, что считаю его невежливым. В это время тяжелая рука графа успокоительно легла на плечо сэра Персиваля, и благозвучный голос графа умоляюще произнес: — Дорогой Персиваль! Тише! Тише! Сэр Персиваль гневно обернулся к нему. Граф только улыбнулся в ответ и повторил успокоительно: — Тише, друг мой, тише! Сэр Персиваль с минуту постоял в нерешительности, сделал несколько шагов ко мне и, к моему великому изумлению, извинился передо мной. — Прошу прощения, мисс Голкомб! — сказал он. — Мои нервы не в порядке в последнее время; боюсь, что я стал немного раздражителен. Но мне хотелось бы знать, зачем миссис Катерик понадобилось приходить сюда? Когда это было? Кто, кроме домоправительницы, виделся с нею? — Никто, по-моему, — отвечала я. Граф вмешался снова. — Почему бы не спросить об этом домоправительницу? — сказал он. — Вам следует обратиться к первоисточнику, Персиваль. — В самом деле! — сказал сэр Персиваль. — Конечно, надо первым долгом расспросить именно ее. Глупо, что я сам не догадался об этом. — С этими словами он сейчас же отправился домой, не дожидаясь нас. Как только сэр Персиваль повернулся к нам спиной, я поняла причину вмешательства графа. Он забросал меня вопросами о миссис Катерик и о цели ее прихода в Блекуотер, чего не мог бы сделать в присутствии своего друга. Я отвечала ему очень вежливо, но сдержанно, ибо твердо решила держаться как можно дальше от графа Фоско и не пускаться с ним ни в какие откровенности. Однако Лора неумышленно помогла ему — она стала задавать мне вопросы сама. Мне пришлось отвечать ей. Через несколько минут граф знал о миссис Катерик все, что знала я, узнал он также и о тех событиях, которые таким странным образом связывали нас с ее дочерью Анной после того, как Хартрайт с ней встретился. Мои сведения, казалось, произвели на него сильное впечатление. По-видимому, он совершенно ничего не знал об Анне Катерик и о ее истории, несмотря на свою близость с сэром Персивалем и знакомство со всеми другими его делами. Я убеждена теперь, что сэр Персиваль скрыл тайну Анны Катерик даже от своего лучшего друга, поэтому ее история стала для меня еще более непонятной и подозрительной. Граф с жадным любопытством вслушивался в каждое мое слово. Любопытство бывает разное; на этот раз на лице графа я видела любопытство, смешанное с неподдельным изумлением. Обмениваясь вопросами и ответами, мы все вместе мирно брели обратно через лесок. Первое, что мы увидели, подойдя к дому, была двуколка сэра Персиваля. Она стояла у подъезда; грум в рабочей куртке держал лошадь под уздцы. Судя по всему, допрос домоправительницы привел к неожиданным и важным результатам. — Прекрасный конь, друг мой! — сказал граф, обращаясь к груму с подкупающей фамильярностью. — Кто будет править? Вы? — Я не поеду, сэр, — отвечал грум, поглядывая на свою рабочую куртку и, очевидно, думая, что иностранный джентльмен принял ее за кучерскую ливрею. — Мой хозяин будет править сам. — Ага! — сказал граф. — Он будет править сам? Вот как! Не понимаю, зачем ему это нужно, когда вы можете править за него. Верно, он собирается утомить эту гладкую, красивую лошадь, отправляясь в дальний путь? — Не знаю, сэр, — отвечал грум. — Лошадь эта — кобыла, с позволения вашей милости. Это самая быстроходная кобыла на нашей конюшне, сэр. Ее зовут Рыжая Молли, она может бежать без устали. На короткие расстояния сэр Персиваль обычно берет Исаака Йоркского. — А на дальние — вашу красивую Рыжую Молли? — Да, сэр. — Логический вывод, мисс Голкомб, — сказал граф, весело поворачиваясь ко мне: — сэр Персиваль уезжает сегодня далеко. Я ничего не ответила. Я пришла к своему собственному выводу, и мне не хотелось делиться им с графом Фоско. Когда сэр Персиваль был в Кумберленде, думала я про себя, он отправился в далекую прогулку на ферму Тодда из-за Анны. Очевидно, и теперь он готов ехать из Хемпшира в Уэлмингтон из-за Анны, чтобы расспросить о ней миссис Катерик. Мы вошли в дом. Когда мы проходили через холл, сэр Персиваль поспешно вышел к нам навстречу из библиотеки. Он был бледен и взволнован, но, несмотря на это, чрезвычайно любезно обратился к нам. — Я очень сожалею, что мне приходится уезжать — далеко, по неотложным делам, — начал он. — Завтра утром я постараюсь вернуться, но до отъезда мне хотелось бы покончить с той пустячной формальностью, о которой я вам уже говорил. Лора, не пройдете ли вы в библиотеку? Это не займет и минуты. Графиня, разрешите побеспокоить вас тоже. Вас, Фоско, и графиню я попрошу только засвидетельствовать подпись, вот и все. Пойдемте сейчас же и покончим с этим. Он распахнул перед ними двери библиотеки и, войдя последним, закрыл их за собой. С минуту я постояла в холле с бьющимся сердцем, с тяжелым предчувствием. Потом я подошла к лестнице и медленно поднялась наверх, в свою комнату. IV 17 июня Только я хотела открыть дверь в свой будуар, как услышала снизу голос сэра Персиваля. — Я должен попросить вас спуститься к нам, мисс Голкомб, — сказал он. — Это вина Фоско, я ни при чем. Он выдвигает какие-то нелепые возражения против того, чтобы его жена была свидетельницей, и заставил меня просить вас присоединиться к нам в библиотеке. Я вошла туда вместе с сэром Персивалем. Лора ждала у письменного стола, тревожно теребя в руках свою соломенную шляпу. Мадам Фоско сидела в кресле подле нее, невозмутимо любуясь своим мужем, который стоял в глубине комнаты, ощипывая засохшие листья с цветов на подоконнике. Как только я появилась в дверях, граф направился ко мне, чтобы объяснить, в чем дело. — Ради бога, извините, мисс Голкомб. Вы знаете, что говорят англичане о моих соотечественниках. В представлении Джона Буля мы, итальянцы, лукавые и недоверчивые люди. Считайте, что я не лучше остальных моих земляков. Я лукавый и недоверчивый итальянец. Вы сами так думали, моя дорогая леди, не правда ли? Ну, так вот — в силу своего лукавства и недоверчивости я возражаю, чтобы мадам Фоско расписывалась как свидетельница под подписью леди Глайд, когда я являюсь свидетелем тоже. — Нет ни малейших оснований для его возражения, — вмешался сэр Персиваль. — Я уже объяснил ему, что по английским законам мадам Фоско имеет право засвидетельствовать подпись одновременно со своим мужем. — Пусть так, — продолжал граф. — Законы Англии говорят «да», но совесть Фоско говорит «нет». — Он растопырил толстые пальцы на груди своей блузы и торжественно отвесил нам поклон, как бы знакомя каждого из нас со своей совестью. — Я не знаю и не желаю знать, что из себя представляет документ, который собирается подписывать леди Глайд, — продолжал он, — но говорю только — в будущем может случиться, что сэру Персивалю или его представителям придется ссылаться на своих двух свидетелей. В таком случае было бы желательно, чтобы эти два лица были людьми, не зависящими друг от друга, имеющими свои собственные взгляды, чего не может быть, если моя жена будет свидетельницей одновременно со мной, ибо у нас с ней одинаковый взгляд на вещи — мой. Я не допущу, чтобы в один прекрасный день мне заявили, что мадам Фоско действовала под моим давлением, по принуждению, и потому фактически вовсе не является свидетельницей. В интересах самого Персиваля я предлагаю, чтобы свидетелями были: я, как его ближайший друг, и мисс Голкомб, как ближайшая подруга его жены. Можете считать меня иезуитом, если вам нравится, придирой и педантом, мелочным и капризным человеком, но, милостиво принимая во внимание мою итальянскую недоверчивость, будьте снисходительны к моей щепетильной итальянской совести. — Он снова отвесил поклон и отступил на несколько шагов, как бы удаляя свою совесть из нашего общества столь же вежливо, как и знакомил нас с нею. Щепетильность графа была, возможно, достойна всяческой похвалы и уважения, но что-то в его манерах усилило мою неохоту быть замешанной в это дело с подписями. Если бы все это не имело отношения к Лоре, ничто не могло бы заставить меня согласиться быть свидетельницей. Но при виде ее взволнованного лица я решила, что лучше пойти на какой угодно риск, чем оставить ее без поддержки. — Я охотно останусь здесь, — сказала я, — и, если у меня не найдется повода для придирок, можете положиться на меня как на свидетельницу. Сэр Персиваль посмотрел на меня пронизывающим взглядом, как бы желая что-то сказать. Но его внимание отвлекла мадам Фоско. Графиня поднялась с кресла, уловив взгляд, брошенный ей мужем. Очевидно, ей приказывали покинуть комнату. — Оставайтесь, не уходите, — сказал сэр Персиваль. Мадам Фоско взглядом испросила приказаний, получила их, сказала, что предпочитает удалиться, и хладнокровно ушла. Граф зажег пахитоску, вернулся к цветам на подоконнике и занялся их окуриванием, глубоко озабоченный уничтожением тли. Тем временем сэр Персиваль отпер нижний ящик одного из книжных шкафов и вынул оттуда лист пергамента, сложенный в несколько раз. Он положил его на стол, отогнул последнюю складку, а остальное крепко придерживал рукой. Перед нами была чистая полоса пергамента с небольшими отметинами для проставления печати. Все, что там было написано, находилось в свернутой части документа, которую он придерживал рукой. Лора и я поглядели друг на друга. Она была бледна, но на лице ее не было ни колебаний, ни страха. Сэр Персиваль окунул перо в чернила и подал его своей жене. — Вы подпишите ваше имя вот здесь, — сказал он, указывая ей на надлежащее место, — затем подпишитесь вы, мисс Голкомб, и вы, Фоско, — напротив этих двух отметин. Подите сюда, Фоско! Подпись не засвидетельствуешь, мечтая у окна и окуривая цветы. Граф бросил свою пахитоску и присоединился к нам, небрежно засунув руку за свой красный пояс и пристально глядя в лицо сэру Персивалю. Лора с пером в руках тоже глядела на своего мужа. Сэр Персиваль стоял между ними, опершись на сложенный пергамент, лежавший на столе, и бросал на меня такие зловещие и вместе с тем смущенные взгляды, что выглядел скорей как преступник за решеткой, чем как джентльмен в своем собственном доме. — Подписывайтесь здесь, — повторил он, быстро оборачиваясь к Лоре и снова указывая на пергамент. — Что именно я должна подписать? — спокойно спросила она. — Мне некогда объяснять, — отвечал он. — Двуколка у подъезда, мне надо ехать. К тому же, даже если бы у меня было время, вы все равно ничего не поняли бы. Это чисто формальный документ, с разными юридическими терминами и тому подобными вещами. Ну, скорей! Подпишите ваше имя, и поскорей покончим с этим. — Но ведь мне надо знать, что именно я подписываю, сэр Персиваль, прежде чем проставить свое имя. — Ерунда! Какое отношение имеют женщины к делам? Повторяю вам — вы все равно ничего не поймете. — Во всяком случае, дайте мне возможность попытаться понять. Когда мистеру Гилмору надо было, чтобы я подписалась под чем-нибудь, он всегда заранее объяснял мне, для чего это нужно, и я его всегда понимала. — Полагаю, что он так и делал. Он был вашим служащим и был обязан давать вам объяснения. Я ваш муж и не обязан делать этого. Вы намерены еще долго задерживать меня? Я вам снова повторяю: читать все это сейчас нет времени — двуколка у подъезда и я спешу. Да подпишетесь ли вы наконец или нет? Она все еще держала перо в руках, но не решалась подписываться. — Если моя подпись обязывает меня к чему-то, — сказала она, — согласитесь, что я имею право знать, в чем состоит мое обязательство. Он схватил пергамент и сердито стукнул им по столу. — Ну, говорите начистоту! — вскричал он. — Вы всегда отличались правдивостью. Не беда, что здесь мисс Голкомб и Фоско. Скажите прямо, что не доверяете мне! Граф вынул руку из-за пояса и положил ее на плечо сэру Персивалю. Тот раздраженно стряхнул ее. Граф с невозмутимым спокойствием снова положил руку ему на плечо. — Сдержите ваш необузданный нрав, Персиваль, — сказал он. — Леди Глайд права. — «Права»! — вскричал сэр Персиваль. — Жена права, не доверяя своему мужу! — Несправедливо и жестоко обвинять меня в недоверии к вам, — сказала Лора. — Спросите у Мэриан, не права ли я, желая узнать, к чему обязывает меня подпись, прежде чем подписаться. — Я не потерплю никаких обращений к мисс Голкомб! — оборвал ее сэр Персиваль. — Мисс Голкомб не имеет к этому никакого отношения. Пока что я молчала и предпочла бы молчать и дальше. Но Лора повернулась ко мне с таким страдальческим выражением на лице, а поведение ее мужа было настолько несправедливым, что ради нее я решила высказаться. — Простите, сэр Персиваль, — сказала я, — но смею думать, я имею некоторое отношение ко всему этому, как один из свидетелей. Я считаю возражение Лоры совершенно основательным. Что касается меня, я не могу взять на себя ответственность засвидетельствовать ее подпись, прежде чем она не поймет, что за документ она подписывает. — Хладнокровное заявление, клянусь честью! — крикнул сэр Персиваль. — В следующий раз, когда вы навяжетесь в чей-нибудь дом, мисс Голкомб, советую вам помнить, что хозяину дома не платят за гостеприимство, становясь на сторону его жены в делах, которые вас не касаются! Я вскочила на ноги, как будто он меня ударил. Если бы я была мужчиной, я сбила бы его с ног и тут же оставила бы его дом, чтобы никогда, ни под каким видом больше сюда не возвращаться. Но я была всего только женщиной — и я так горячо любила его жену! Слава богу, эта горячая любовь помогла мне сдержаться, и я молча опустилась на стул. Лора поняла, как мне было больно, поняла, как трудно мне было сдержаться. Она подбежала ко мне со слезами на глазах. — О Мэриан, — тихо шепнула она, — если бы моя мать была жива, она не смогла бы сделать для меня больше, чем ты! — Вернитесь и подпишите! — крикнул сэр Персиваль из-за стола. — Подписаться? — шепнула она мне на ухо. — Я сделаю, как ты скажешь. — Нет, — отвечала я. — Правда на твоей стороне. Ничего не подписывай, прежде чем не прочитаешь. — Идите сюда и подписывайтесь! — еще громче и яростнее закричал сэр Персиваль. Граф, наблюдавший за Лорой и мной с неослабевающим вниманием, вмешался во второй раз. — Персиваль, — сказал он, — я помню, что нахожусь в присутствии дам. Не забывайте и вы об этом, прошу вас. Онемев от гнева, сэр Персиваль обернулся к нему. Крепкая рука графа медленно сжала его плечо, и спокойный голос графа тихо повторил: — Будьте добры, не забывайте и вы об этом. Они посмотрели друг на друга. Сэр Персиваль медленно высвободил свое плечо, медленно отвел глаза от взгляда графа, угрюмо посмотрел на документ, лежавший на столе, и заговорил с видом укрощенного зверя, но совсем не как человек, осознавший свою неправоту. — Я никого не хотел обидеть, — сказал он. — Но упрямство моей жены вывело бы из терпения и святого. Я сказал ей, что это простая формальность, — чего еще ей нужно? Можете говорить все, что угодно, но долг жены — не противоречить мужу. Я вас спрашиваю в последний раз, леди Глайд, подпишетесь вы или нет? Лора подошла к столу и снова взяла в руки перо. — Я подпишу с удовольствием, — сказала она, — но относитесь ко мне как к разумному человеку. Мне все равно, какая бы жертва от меня ни потребовалась, лишь бы это никому не повредило и не привело ни к чему плохому… — Кто требует от вас каких-то жертв? — прервал он ее с плохо сдерживаемым раздражением. — Я хотела сказать, — продолжала она, — что я готова пойти на всевозможные уступки, только бы это не задевало мою честь. Если я не решаюсь поставить свое имя под документом, о котором совершенно не знаю, за что вы так сердитесь на меня? Мне горько, что вы относитесь к щепетильности графа Фоско гораздо снисходительнее, чем к моей. Злополучный, хотя и вполне естественный намек на необыкновенное влияние, которое имел на него граф Фоско, окончательно вывел из себя сэра Персиваля. — Щепетильность! — повторил он. — Ваша щепетильность! Вы поздно вспомнили о ней. Мне казалось, что вы покончили с подобными пустяками, когда возвели в добродетель необходимость выйти за меня замуж! Как только он произнес эти слова, Лора отшвырнула перо, посмотрела на него с выражением, какого я никогда еще не видела на ее лице, и молча отвернулась от него. Ее откровенное горькое презрение к нему было так не похоже на нее, так не в ее характере, что мы все замерли от изумления. В грубых словах ее мужа, очевидно, был какой-то скрытый смысл, понятный ей одной. В них сквозило какое-то страшное оскорбление, непонятное для меня, но след его так ясно отразился на ее лице, что даже посторонний человек заметил бы это. Граф, не будучи посторонним человеком, увидел все это так же явственно, как и я. Когда я встала, чтобы подойти к Лоре, я услышала, как он еле слышно шепнул сэру Персивалю: — Вы глупец! Лора направилась к двери, я последовала за ней, но в это время сэр Персиваль снова заговорил. — Значит, вы положительно отказываетесь дать свою подпись? — спросил он Лору упавшим голосом, как человек, осознавший, что зашел слишком далеко. — После того, что вы сказали, — отвечала она твердо, — я отказываюсь подписываться, прежде чем не прочитаю этот документ от начала до конца… Пойдем, Мэриан, мы оставались здесь достаточно долго. — Одну минуту! — вмешался граф, не давая заговорить сэру Персивалю. — Одну минуту, леди Глайд, умоляю вас! Лора готова была выйти из комнаты, не обращая на него внимания, но я остановила ее. — Не делай графа своим врагом! — шепнула я ей. — Поступай как хочешь, только не делай графа своим врагом! Она послушалась меня. Я закрыла дверь, и мы остановились у порога. Сэр Персиваль сел за стол, облокотившись на пергамент и подперев кулаком голову. Граф, как хозяин положения, каким он бывал всюду и везде, стоял между ним и нами. — Леди Глайд, — сказал он с мягкостью, которая скорее относилась к нашему злополучному положению, чем к нам самим, — прошу вас простить меня, если я осмелюсь внести одно предложение. Поверьте, что я делаю это только из глубокого уважения и искренней доброжелательности к хозяйке этого дома. — Он резко повернулся к сэру Персивалю. — Разве так уж необходимо, — сказал он, — чтобы эта вещь, на которую вы облокотились, была подписана сегодня? — Это необходимо, ибо я так задумал и так хочу, — угрюмо отвечал тот. — Но эти соображения совершенно не влияют на леди Глайд, как вы могли заметить. — Отвечайте прямо: можно отложить это дело до завтра? Да или нет? — Да, если уж вам так хочется. — Тогда зачем вы теряете время? Пусть подписи ждут до завтра, пока вы не вернетесь. Сэр Персиваль с проклятием хмуро поднял на него глаза. — Вы говорите со мной тоном, который мне не нравится, — сказал он. — Я не потерплю такого тона ни от кого. — Я советую вам для вашей же пользы, — отвечал ему граф с улыбкой спокойного презрения. — Подождите немного и дайте подумать леди Глайд. Вы забыли, что двуколка ждет вас у подъезда? Мой тон удивил вас, да? Безусловно! Ибо это тон человека, умеющего держать себя в руках. Разве в свое время я не давал вам хороших советов? Вам и не сосчитать их. Бывал я когда-нибудь неправ? Ручаюсь, что вы не сможете назвать ни одного такого случая. Идите! Отправляйтесь в путь. Дело с подписями может подождать до завтра. Пусть ждет! Вы возобновите разговор об этом, когда вернетесь. Сэр Персиваль заколебался и посмотрел на часы. Его желание поехать куда-то воскресло при словах графа и, по-видимому, боролось в нем с желанием заполучить подпись Лоры. С минуту он раздумывал, а потом встал со стула. — Меня легко уговорить, когда мне некогда спорить, — сказал он. — Я последую вашему совету, Фоско, не потому, что я нуждаюсь в ваших советах или верю им, а просто потому, что не хочу дальше задерживаться… — Он помолчал и мрачно взглянул на жену: — Если вы не подпишетесь завтра!.. Он с грохотом открыл ящик и запер в нем пергамент. Взяв со стола шляпу и перчатки, он шагнул к дверям. Лора и я отшатнулись, чтобы пропустить его. — Запомните: завтра! — сказал он жене и вышел. Мы подождали, пока он не пройдет через холл и не уедет. Граф подошел к нам, покуда мы стояли у двери. — Вы только что видели Персиваля с самой худшей стороны, мисс Голкомб, — сказал он. — Как его старый друг, я жалею его, и мне за него стыдно. Как его старый друг, я обещаю вам, что завтра он будет вести себя благопристойнее, чем сегодня. Пока он говорил это, Лора выразительно пожала мне руку. Любой женщине было бы тяжело, если бы друг ее мужа просил за него прощения, — для нее это тоже было тяжелым испытанием. Я вежливо поблагодарила графа и увела ее. Да! Я поблагодарила его, ибо уже поняла с чувством неизъяснимого унижения и беспомощности, что из-за каприза или с какой-то целью, но он желал, чтобы я оставалась в Блекуотер-Парке. Я поняла: если граф не поможет мне своим влиянием на сэра Персиваля, мне придется уехать. Только благодаря влиянию этого человека, влиянию, которого я боялась больше всего, я могла быть подле Лоры в эту тягостную для нее минуту! Когда мы вышли в холл, мы услышали грохот колес по гравию — сэр Персиваль умчался. — Куда он поехал, Мэриан? — шепнула Лора. — Каждая новая его затея наполняет меня каким-то страшным предчувствием. Ты что-нибудь подозреваешь? После того, что ей пришлось пережить сегодня, мне не хотелось говорить с ней о моих подозрениях. — Откуда мне знать про его секреты? — отвечала я уклончиво. — Может быть, домоправительница знает? — настаивала она. — Конечно, нет, — отвечала я. — Она знает, вероятно, не больше нас. Лора в раздумье покачала головой. — Разве ты не слышала от домоправительницы, будто Анну Катерик видели где-то в наших местах? Как ты думаешь, может быть, он поехал ее искать? — Право, Лора, мне хочется сейчас успокоиться и не думать об этом, а после того, что было сегодня, по-моему, и тебе лучше последовать моему примеру. Пойдем в мою комнату: отдохни и успокойся немного. Мы сели вместе перед окном, чтобы душистый летний воздух освежил наши лица. — Мне стыдно смотреть на тебя, Мэриан, после того, что ты сейчас пережила за-за меня, — сказала она. — Дорогая, меня душат слезы, как подумаю об этом! Но я постараюсь загладить его вину перед тобой, я постараюсь! — Ш-ш! — возразила я. — Не говори так! Что значит моя пустячная обида по сравнению с твоим огорчением? — Ты слышала, что он сказал мне? — продолжала она взволнованно. — Ты слышала слова, но ты не знаешь их смысла. Ты не знаешь, почему я отшвырнула перо и отвернулась от него. — Она встала и заходила по комнате. — Я многое скрыла от тебя, Мэриан, чтобы не огорчать тебя и не омрачать нашу встречу. Ты не знаешь, как он оскорблял меня. Но ты должна узнать об этом — ведь ты сама слышала, как он говорил со мной сегодня. Ты слышала, с какой насмешкой он отозвался о моей щепетильности, как он сказал, что мне было необходимо выйти за него замуж. — Она снова села, лицо ее вспыхнуло, она сжала руки. — Я не могу сейчас рассказывать тебе об этом, — сказала она. — Я разрыдаюсь, если буду рассказывать. Потом, Мэриан, потом, когда я успокоюсь. У меня болит голова, дорогая, болит, болит… Где твой флакон с нюхательной солью? Давай поговорим о тебе. Из-за тебя я жалею, что не подписалась. Не сделать ли это завтра? Все лучше, чем рисковать разлукой с тобой. Если я откажусь, он обвинит в этом тебя — ведь ты открыто стала на мою сторону. Что нам делать? О, кто бы нам помог и посоветовал! Если бы у нас был преданный друг!.. Она горько вздохнула. Я поняла по выражению ее лица, что она думала о Хартрайте, поняла это тем более ясно, что и сама думала о нем. Всего через полгода после ее замужества мы уже нуждались в преданной помощи, которую он предложил нам на прощанье. Как далека была я тогда от мысли, что эта помощь может нам когда-нибудь понадобиться! — Мы должны постараться помочь себе сами, — сказала я. — Давай спокойно обсудим этот вопрос, Лора, и постараемся сделать все, что в наших силах, чтобы прийти к правильному решению. Сопоставив то, что было известно Лоре о затруднениях ее мужа, с тем, что я услышала из его разговора с поверенным, мы пришли к неизбежному выводу: документ в библиотеке был составлен с целью займа. Подпись Лоры была совершенно необходима сэру Персивалю для достижения этой цели. Но каким путем и откуда он мыслил добыть эти деньги, а также степень личной ответственности Лоры, которую она принимала на себя, подписываясь под документом, не прочитав его содержания, — эти вопросы были за пределами нашего понимания, ибо ни одна из нас не разбиралась в делах и юридических тонкостях. Лично я была убеждена, что документ относился к какой-то весьма сомнительной мошеннической сделке. К этому заключению я пришла не потому, что сэр Персиваль не пожелал ни прочитать нам текста, ни объяснить содержание документа. Он мог поступить так из-за своей раздражительности и обычного своеволия. Сомнения в его честности возникли у меня, когда я увидела разительную перемену в его поведении и манерах в Блекуотер-Парке и убедилась в том, что oн просто притворялся другим человеком во время своего сватовства в Лиммеридже. Его изысканный такт, его церемонная вежливость, которая так приятно гармонировала со старомодными взглядами мистера Гилмора, его скромная манера держать себя с Лорой, его благодушие со мной, его сдержанность с мистером Фэрли, — все было притворством злого, коварного и грубого человека, сбросившего маску, как только он достиг своей цели. Сегодня в библиотеке он, уже не стесняясь, показал нам свое настоящее лицо. Я промолчу о горе, которое это открытие причинило мне из-за Лоры, ибо у меня нет слов выразить это горе. Я только объясняю, почему я решила воспротивиться тому, чтобы она подписывала документ, не познакомившись предварительно с его содержанием. При этих обстоятельствах нам оставалось только категорически отказаться ставить свои подписи, приведя для этого достаточно твердые деловые основания, чтобы поколебать решение сэра Персиваля и дать ему понять, что мы, две женщины, разбираемся в законах и деловых обязательствах не хуже, чем он. После некоторого размышления я решила написать единственному человеку, к которому мы могли обратиться за помощью в нашем безвыходном положении. Это был мистер Кирл, компаньон мистера Гилмора, заменявший нашего старого друга, вынужденного отказаться от дел и уехать из Лондона для поправления здоровья. Я объяснила Лоре, что сам мистер Гилмор рекомендовал мне своего компаньона как человека безупречной честности и выдержки, знающего подробно обо всех ее делах. С полного ее одобрения я сразу же села ему писать. Я начала с того, что в точности описала мистеру Кирлу наше положение и попросила у него совета, ясного и простого, которому мы могли бы последовать, не боясь совершить какую-либо ошибку. Письмо мое было очень кратким, в нем не было ни ненужных извинений, ни ненужных подробностей. Я собиралась уже подписывать адрес на конверте, когда Лора напомнила мне об одном обстоятельстве, о котором я не подумала раньше. — Но каким образом мы получим ответ вовремя? — спросила она. — Твое письмо придет в Лондон завтра утром, а ответ мы получим послезавтра. Получить ответ вовремя мы могли только в том случае, если поверенный пошлет нам свое письмо со специальным посыльным. Я объяснила все это в приписке и попросила, чтобы поверенный отправил к нам посыльного с одиннадцатичасовым утренним поездом. Таким образом, он мог быть завтра в Блекуотер-Парке самое позднее к двум часам пополудни. Посыльный должен был отдать письмо лично мне в руки, ни в коем случае никому другому, и не вступать в лишние разговоры ни с кем из посторонних. — Предположим, сэр Персиваль приедет завтра до двух часов, — сказала я Лоре. — Поэтому тебе лучше уйти с утра из дому с работой или с книгой и не появляться, пока посыльный не приедет. Я буду ждать его здесь, чтобы не произошло никаких недоразумений. Если мы примем все эти предосторожности, я надеюсь, нас не застигнут врасплох. А теперь пойдем вниз, в гостиную. Мы можем вызвать ненужные подозрения, если долго задержимся здесь. — Подозрения? — повторила она. — Чьи подозрения, когда сэр Персиваль уехал? Ты говоришь о графе Фоско? — Может быть, Лора. — Он начинает тебе так же сильно не нравиться, как и мне, Мэриан. — Нет, «не нравиться» — это не то слово. В этом слове всегда есть какая-то доля пренебрежения. Я отнюдь не испытываю пренебрежения к графу Фоско. — Ты не боишься его, ведь нет? — Может быть, и боюсь — немножко. — Боишься его, после того как он заступился за нас сегодня! — Да. Я боюсь его заступничества больше, чем гнева сэра Персиваля. Вспомни, что я тебе сказала в библиотеке, Лора. Поступай как хочешь, только не делай графа своим врагом! Мы спустились вниз. Лора вошла в гостиную, а я направилась с письмом к почтовой сумке, висевшей в холле на стене у входных дверей. Наружная дверь была открыта, мне пришлось пройти мимо нее. Граф Фоско и его жена стояли на ступеньках подъезда лицом ко мне и о чем-то разговаривали. Графиня поспешно вошла в холл и попросила меня уделить ей несколько минут для конфиденциального разговора. Несколько удивленная подобной просьбой со стороны такой особы, я опустила в сумку свое письмо и ответила, что я к ее услугам. Она с непривычной задушевностью взяла меня под руку и, вместо того чтобы войти со мной в одну из пустых комнат, повела меня к газону, окружавшему водоем. Когда мы проходили мимо графа, стоявшего на ступеньках, он с улыбкой отвесил нам поклон и сразу же вошел в холл, захлопнув за собой двери. Графиня ласково водила меня вокруг водоема. Я ожидала от нее какого-нибудь необыкновенного сообщения. Но конфиденции мадам Фоско сводились всего только к выражению ее симпатии ко мне в связи с тем, что произошло в библиотеке. Муж рассказал ей обо всем, а также о наглой выходке сэра Персиваля. Она так расстроилась и огорчилась из-за меня и Лоры, что решила, если что-либо подобное повторится, высказать сэру Персивалю свое возмущение и покинуть его дом. Граф одобрил ее решение, а теперь она надеялась получить и мое одобрение. Все это показалось мне чрезвычайно странным со стороны такой замкнутой и ледяной дамы, как графиня Фоско, особенно после тех резкостей, которыми мы обменялись утром в беседке. Но, конечно, следовало отнестись вежливо и по-дружески к этому проявлению симпатии с ее стороны, тем более что она была старше меня. Поэтому я отвечала графине в ее тоне и, думая, что мы уже все сказали друг другу, хотела вернуться домой. Но мадам Фоско, видимо, не желала расставаться со мной и, к моему удивлению, продолжала свои излияния. Будучи до этих пор самой молчаливой из женщин, она докучала мне теперь подробностями о своей замужней жизни, об отношениях сэра Персиваля к Лоре, о своем личном счастье, о поведении покойного мистера Фэрли в деле с завещанием и о тысяче разных разностей, пока не утомила меня вконец, задержав меня на полчаса или больше. Заметила ли она, что сильно надоела мне своими разговорами или нет, не знаю, но она вдруг умолкла столь же неожиданно, как и разговорилась, посмотрела на входную дверь, мгновенно оледенела и выпустила мою руку прежде, чем я сама сумела от нее высвободиться. Открыв двери и войдя в холл, я столкнулась нос к носу с графом. Он как раз опускал какое-то письмо в почтовую сумку. Захлопнув сумку, он обратился ко мне с вопросом, где мадам Фоско. Я сказала ему. Он сейчас же вышел из дома, чтобы присоединиться к своей супруге. Когда он говорил со мной, он выглядел таким необычно сдержанным и подавленным, что я невольно обернулась и посмотрела ему вслед: он был или нездоров, или не в духе. Почему я тут же подошла к почтовой сумке, вынула из нее мое письмо и со смутным подозрением осмотрела его, почему я решила, что конверт следует запечатать печатью для большей сохранности, я объяснить не сумею. Как известно, женщины часто действуют под влиянием импульса, который они сами не могут объяснить. Вот это самое, очевидно, произошло и со мной. Как бы там ни было, поднявшись к себе и приготовившись ставить печать, я поздравила себя с тем, что повиновалась этому импульсу: конверт совсем расклеился; только я дотронулась до него, как он раскрылся. Может быть, я забыла его заклеить? Может быть, клей был плохой? А может быть… нет! Я гоню от себя мысль, которая пришла мне в голову. Мне противно думать об этом, мне не хочется видеть того, что и так ясно, как божий день. Я с трепетом жду завтрашнего дня. Все зависит от моего самообладания и благоразумия. О двух предосторожностях я, во всяком случае, не позабуду: надо быть как можно приветливее с графом и быть особенно начеку, когда посыльный мистера Кирла приедет сюда с ответом. V Когда в обеденный час мы снова собрались вместе, граф Фоско был в своем обычном превосходном настроении. Он всячески старался развлечь и позабавить нас, как бы желая изгладить из нашей памяти все, что произошло днем в библиотеке. Яркие описания его дорожных приключений; забавные анекдоты о знаменитостях, с которыми он встречался на континенте; оригинальные размышления об обычаях и нравах народностей Европы на основе различных примеров, почерпнутых из его собственных наблюдений; комичные признания в своих молодых безумствах и невинных проказах, когда он был законодателем мод в одном захолустном итальянском городишке и писал нелепые романы наподобие французских бульварных романов для второсортной газеты, — все это лилось нескончаемым искрометным потоком с его уст, возбуждая наш интерес и любопытство. Он говорил обо всем очень откровенно, но в то же время так деликатно и тонко, что Лора и я слушали его с неослабевающим вниманием и, как это ни непоследовательно, почти с таким же восхищением, как сама мадам Фоско. Женщины могут устоять перед любовью мужчины, перед его славой, перед его красивой внешностью, перед его богатством, но они не в силах устоять перед его красноречием, если только оно обращено к ним. После обеда, когда прекрасное впечатление, которое он произвел на нас, не успело еще остыть, граф скромно удалился почитать в библиотеку. Лора предложила пройтись по саду, чтобы закончить наш вечер прогулкой. Необходимо было из вежливости предложить мадам Фоско пойти с нами, но, по-видимому, заранее получив приказ, она отказалась от нашего приглашения. — Граф, наверно, захочет покурить, — заметила она в объяснение, — никто не может угодить ему, кроме меня. Он любит, когда я сама делаю ему пахитоски. Ее холодные голубые глаза даже потеплели при этом. Она, кажется, и вправду гордится, что ей дозволено священнодействовать, поставляя своему повелителю отдохновительное курево! Мы с Лорой отправились на прогулку вдвоем. Вечер был душный и мглистый. В воздухе было предчувствие грозы; цветы в саду поникли, почва потрескалась от жары, росы не было. В прогалинах меж деревьями запад пылал бледно-желтым заревом, солнце садилось, еле видное во мгле. Наверно, ночью будет дождь. — В какую сторону мы направимся? — спросила я. — К озеру, Мэриан, если хочешь, — ответила она. — Ты, кажется, очень полюбила это угрюмое озеро, непонятно за что. — Нет, не озеро, но весь ландшафт вокруг него. Здесь, в поместье, лишь песок, вереск и сосны напоминают мне Лиммеридж. Но если ты предпочитаешь не ходить на озеро, пойдем еще куда-нибудь. — У меня нет любимых прогулок в Блекуотер-Парке, моя дорогая. Мне все равно. Все мне кажется здесь одинаковым. Пойдем к озеру, может быть, там, на открытом месте, будет прохладнее, чем здесь. Мы в молчании прошли через сумрачный парк. Душный вечер удручал нас обеих, и, когда мы дошли до беседки, мы были рады посидеть там и отдохнуть. Над озером низко навис белесый туман. Густая коричневая полоса деревьев на противоположном берегу казалась карликовым лесом, висящим в воздухе. Отлогий песчаный берег, спускавшийся вниз, таинственно терялся в тумане. Стояла гробовая тишина. Ни шороха листьев, ни птичьего вскрика в лесу, ни плеска, ни звука над невидимым озером. Даже лягушки не квакали сегодня вечером. — Как пустынно и мрачно вокруг! — сказала Лора. — Зато здесь никто нас не увидит и не услышит. Она говорила тихо и глядела задумчиво вдаль на песок и туман. Я видела, что Лора слишком поглощена своими мыслями, чтобы воспринимать мрачность окружающего, но оно подавляло меня, как тяжкое предчувствие. — Я обещала рассказать тебе всю правду, Мэриан, о моей замужней жизни, вместо того чтобы предоставлять тебе строить о ней догадки, — начала она. — Я таилась от тебя первый и, поверь мне, последний раз в жизни. Ты знаешь, что я молчала ради тебя и, пожалуй, немного и ради себя самой. Женщине тяжело признаться, что человек, которому она отдала всю свою жизнь, совсем не ценит этот дар. Если бы ты была замужем, Мэриан, и особенно если бы ты была счастлива замужем, ты поняла бы меня еще лучше. Но у тебя нет мужа, и, как бы добра и преданна ты ни была, многое останется для тебя непонятным… Что я могла ей ответить? Я могла только взять ее за руку и вложить в мой взгляд всю любовь, которую я к ней чувствовала. — Как часто, — продолжала она, — я слышала, как ты смеялась над тем, что ты называла своей бедностью! Как часто ты насмешливо поздравляла меня с моим богатством! О, Мэриан, никогда больше не смейся над этим! Благословляй судьбу за то, что ты бедна, — благодаря этому ты хозяйка собственной жизни, это спасло тебя от горя, которое выпало мне на долю. Какое грустное признание, какая жестокая правда! Достаточно было мне прожить всего несколько дней в Блекуотер-Парке, чтобы понять — как понял бы это и любой человек, — почему ее муж женился на ней. — Я не буду огорчать тебя, рассказывая о том, как быстро начались мои горести и испытания, — я не хочу, чтобы ты знала, какими они были. Пусть все это останется только в моей памяти. Если я расскажу тебе, как он отнесся к моей первой и последней попытке объясниться с ним, ты поймешь, как он обращался со мной все это время, поймешь, как если бы я тебе все подробно рассказала. Однажды в Риме мы поехали к гробнице Цецилии Мэтелла. Небо было безоблачным и сияющим, древние руины были так прекрасны! Вспомнив, что в незапамятные времена эта гробница была воздвигнута мужем Цецилии Мэтелла в память горячо любимой им жены, мне от всего сердца захотелось завоевать любовь моего мужа. «Вы поставили бы такой памятник для меня, Персиваль? — спросила я его. — До того, как мы поженились, вы говорили, что так горячо любите меня, но с тех пор…» Я не могла продолжать. Он даже не посмотрел на меня, Мэриан! Я опустила вуаль, чтобы он не увидел моих слез. Я думала, что он не заметил их, но это было не так. Он сказал: «Поедем отсюда», — и засмеялся про себя, подсаживая меня в седло. Потом он сам вскочил на коня и снова засмеялся, когда мы отъехали. «Если я воздвигну вам памятник, это будет сделано на ваши собственные деньги, — сказал он. — Интересно, была ли эта Цецилия Мэтелла богата и на ее ли средства он был построен?» Я не ответила — я не могла говорить от слез. «Ах вы, белокурые женщины, всегда дуетесь! — сказал он. — Чего вы хотите? Комплиментов и нежностей? Что ж! Я в хорошем настроении сегодня. Считайте, что я уже наговорил вам кучу комплиментов и нежностей!» Когда мужчины говорят нам грубости, они не знают, как надолго мы это запоминаем и как нам от этого больно. Если бы я продолжала плакать, мне было бы легче, но его явное презрение высушило мои слезы и ожесточило мое сердце. С той поры, Мэриан, я перестала гнать от себя мысли об Уолтере Хартрайте. Я утешалась воспоминаниями о тех счастливых днях, когда мы с ним втайне горячо любили друг друга, и мне делалось легче на душе. В чем еще я могла искать утешения? Если бы мы с тобой были вместе, может быть, ты помогла бы мне. Я знаю, что это нехорошо, дорогая. Но скажи мне, разве я виновата? Мне пришлось спрятать от нее лицо. — Не спрашивай меня! — сказала я. — Разве я страдала, как ты? Разве я имею право осуждать тебя? — Я стала думать о нем, — продолжала она, понижая голос и придвигаясь ко мне. — Я думала о нем, когда Персиваль оставлял меня по вечерам одну и проводил время со своими друзьями. Я мечтала, что, если бы бог благословил меня бедностью, я стала бы женой Уолтера. Я представляла себе, как я жду его домой с работы, как люблю его и все для него делаю и за это люблю его еще горячее. Я видела, будто наяву, как он приходит домой усталый, а я снимаю с него пальто и шляпу и готовлю для него, Мэриан, и ему нравится, что для него я научилась готовить и хозяйничать. О, как я надеюсь, что он не так одинок и несчастен, как я! Что он не думает обо мне все время, как это делаю я! Когда она произносила эти печальные слова, в голосе ее зазвучала забытая нежность, и прошлая девическая красота овеяла ее лицо. Глаза ее с такой любовью смотрели на мрачный, пустынный, зловещий ландшафт, расстилавшийся перед нами, будто видели родные холмы Кумберленда за мглистой и грозной далью. — Не говори больше об Уолтере! — сказала я, как только смогла говорить. — О Лора, не мучай сейчас нас обеих воспоминаниями о нем! Она очнулась и поглядела на меня с нежностью: — Чтобы не огорчать тебя, я готова никогда больше не произносить его имени. — Подумай о себе, — просила я, — я говорю это ради тебя. Если бы твой муж услышал… — Это не удивило бы его. Она произнесла эти странные слова с усталым безразличием. Перемена, происшедшая в ней, потрясла меня не менее, чем сам ответ. — Не удивило бы его! — повторила я. — Лора, что ты говоришь! Ты пугаешь меня! — Это правда, — сказала она. — Об этом я и хотела сказать тебе сегодня, когда мы были в твоей комнате. Когда я обо всем рассказала ему в Лиммеридже, я скрыла от него только одно — и ты сама сказала мне, что это не грех. Я скрыла от него имя — и он узнал его. Я слушала ее молча, не в силах говорить. Последняя надежда на ее счастье, которая еще теплилась во мне, погасла. — Это случилось в Риме, — продолжала она устало и равнодушно. — Мы были на вечере у друзей Персиваля, у четы Меркленд. Она славилась как прекрасная художница, и некоторые из гостей просили ее показать рисунки. Мы все любовались ими, но к моему отзыву она отнеслась с особенным вниманием. «Вы, конечно, сами рисуете?» — спросила она. «Когда-то я немного рисовала, — ответила я, — но больше не занимаюсь этим». — «Если вы когда-то рисовали, — сказала она, — в один прекрасный день вы снова вернетесь к этому занятию, поэтому разрешите порекомендовать вам учителя». Я промолчала — ты понимаешь почему, Мэриан, — и попыталась перевести разговор на другую тему. Но миссис Меркленд продолжала: «У меня были разные учителя, но лучшим из них, самым способным и внимательным был некто Хартрайт. Если вы снова начнете рисовать, попробуйте брать у него уроки. Он скромный, очень воспитанный молодой человек — я уверена, что он вам понравится». Подумай, Мэриан, она говорила со мной в присутствии большого общества, при посторонних людях, приглашенных на прием в честь новобрачных! Я сделала все, чтобы скрыть свое волнение, — ничего не ответила ей и стала пристально рассматривать рисунки. Когда наконец я осмелилась поднять глаза, мой муж смотрел на меня, взгляды наши встретились. Я поняла, что мое лицо выдало меня. «Насчет мистера Хартрайта мы решим, когда вернемся в Англию, миссис Меркленд, — сказал он. — Я согласен с вами, я уверен, что он понравится леди Глайд». Он так подчеркнул свои слова, что щеки мои вспыхнули, а сердце так забилось, что мне стало больно дышать. Ничего больше не было сказано. Мы уехали рано. По дороге в отель он молчал. Он помог мне выйти из коляски и проводил меня наверх, как обычно. Но как только мы вошли в гостиную, он запер дверь, толкнул меня в кресло и встал передо мной, держа меня за плечи. «С того самого утра в Лиммеридже, когда вы дерзко осмелились во всем мне признаться, — сказал он, — мне было интересно, кто этот человек. Сегодня я прочитал его имя на вашем лице. Это ваш учитель рисования Уолтер Хартрайт. Вы будете каяться в этом — и он тоже — до конца ваших дней. Теперь идите спать, пусть он приснится вам, если вам нравится, — с рубцами от моего хлыста!» И с тех пор как только он на меня рассердится, он с угрозами издевается над моим признанием, которое я ему сделала в твоем присутствии. Мне нечем противодействовать тому позорному толкованию, которое он придает моей исповеди. Я не могу ни заставить его поверить мне, ни заставить его замолчать. Ты удивилась, когда он сказал сегодня, что я вышла за него замуж по необходимости. В следующий раз, когда он, рассердившись на что-нибудь, повторит эти слова, ты уже не удивишься… О Мэриан, не надо! Ты делаешь мне больно! Я сжимала ее в объятиях. Горькое, мучительное чувство раскаяния переполняло меня. Да, раскаяния! Бледное от отчаяния лицо Уолтера, когда мои жестокие слова пронзили его сердце там, в летнем домике в Лиммеридже, встало передо мной с немым, нестерпимым укором. Моя рука указала путь, который увел человека, любимого моей сестрой, от его родины, от его друзей. Между этими юными сердцами встала я, чтобы навеки разлучить их. Жизнь их была разбита и свидетельствовала о моем злодеянии. И я совершила это злодеяние для сэра Персиваля Глайда. Для сэра Персиваля Глайда… Ее голос смутно доносился до меня. Я понимала, что она меня утешает — меня, которая не заслужила ничего, кроме ее осуждающего молчания! Я не знаю, сколько времени прошло, пока наконец я смогла подавить свое горе и смятение. Я пришла в себя от ее поцелуя и поняла, что гляжу прямо перед собой, на озеро. — Уже поздно! — услышала я ее шепот. — В парке будет совсем темно. — Она потрясла меня за руку и повторила: — Мэриан! В парке будет темно! — Еще минуту, — сказала я, — побудем здесь еще минуту, я хочу успокоиться. Мне не хотелось, чтобы она видела выражение моих глаз — я смотрела прямо перед собой. Было поздно. Темная полоса деревьев на небе растаяла в сгустившихся сумерках и казалась какой-то неясной дымкой. Туман, окутавший озеро, разросся и неслышно подкрадывался к нам. Стояла по-прежнему глубокая, беззвучная тишина, но она уже не пугала — в ней была таинственность и величавость. — Мы далеко от дома, — шепнула она, — давай вернемся. Она внезапно умолкла и, отвернувшись от меня, устремила глаза на вход в беседку. — Мэриан! — дрожа от испуга, сказала она. — Ты ничего не видишь? Смотри! — Куда? — Вон там, внизу! Я посмотрела туда, куда она указывала рукой, и тоже увидела: выделяясь смутным очертанием на фоне тумана, вдали двигалась какая-то фигура. Она остановилась далеко перед нами, подождала и медленно прошла в белом облаке, пока совсем не слилась с туманом и не исчезла. Обе мы были взволнованы и измучены всем, что случилось за сегодняшний день. Прошло несколько минут, прежде чем Лора отважилась войти в парк, а я — отвести ее домой. — Кто это был — мужчина или женщина? — спросила она тихо, когда наконец мы вошли в сырую, прохладную аллею. — Не знаю. — А как ты думаешь? — По-моему, это была женщина. — Мне показалось, что это мужчина в длинном плаще. — Возможно, это был мужчина. В этом неясном освещении трудно было разглядеть. — Постой, Мэриан! Мне страшно — я не вижу тропинки. А что, если эта фигура идет за нами? — Не думаю, Лора. Право, бояться совершенно нечего. Деревня находится неподалеку от берега, все свободно могут гулять там и днем и ночью. Странно, что мы до сих пор никого не видели на озере. Мы шли через парк. Было очень темно — так темно, что мы с трудом различали дорогу. Я взяла Лору за руку, и мы пошли еще быстрее. Мы прошли уже половину пути, как вдруг она остановилась и удержала меня за руку. Она прислушалась. — Ш-ш… — шепнула она. — Кто-то идет за нами. — Это шуршат сухие листья, — сказала я, чтобы ее успокоить, — или ветка упала с дерева. — Но сейчас лето, Мэриан, а ветра нет и в помине. Слушай! И я услышала тоже — чьи-то легкие шаги приближались к нам. — Пусть это будет кто угодно, — сказала я, — пойдем дальше. Через минуту мы будем уже совсем близко от дома, и, если что-нибудь случится, нас услышат. Мы пошли вперед так быстро, что Лора совсем задохнулась, когда мы вышли из парка. Впереди мы уже видели освещенные окна дома. Я остановилась, чтобы дать ей отдышаться. Только мы хотели было двинуться дальше, как она снова остановилась и сделала мне знак прислушаться. Чей-то глубокий вздох долетел до нас из-за темной, сумрачной гущи деревьев. — Кто там? — окликнула я. Никто не отозвался. — Кто там? — повторила я. Стояла тишина, и вдруг мы снова услышали чьи-то шаги — они удалялись от нас в темноту все дальше, дальше, пока совсем не затихли вдали. Мы поспешили выйти на открытую лужайку, быстро пересекли ее и, не сказав больше ни слова друг другу, подошли к дому. В холле при свете лампы Лора, вся бледная, подняла на меня испуганные глаза. — Я чуть не умерла от страха! — сказала она. — Кто бы это мог быть? — Мы попробуем разгадать это завтра, — отвечала я, — а пока никому не говори об этом. — Почему? — Потому что молчание безопаснее, и в этом доме лучше молчать. Я сейчас же отослала Лору наверх, подождала с минуту, сняла шляпу, пригладила волосы и отправилась на разведку. Сначала я пошла в библиотеку под тем предлогом, что хочу взять какую-нибудь книгу. Граф сидел в самом огромном кресле в доме, мирно курил и читал. Он положил ноги на диван, снял с себя галстук, ворот его рубашки был расстегнут. На пуфике подле него, как послушная девочка, сидела мадам Фоско, скручивая его пахитоски. С первого же взгляда я поняла, что вечером ни муж, ни жена никуда не выходили из дому. При моем появлении граф Фоско со смущенной любезностью встал и начал повязывать галстук. — Прошу вас, не тревожьтесь, — сказала я, — я пришла сюда только за книгой. — Все мужчины моих размеров несчастны, ибо страдают от жары, — сказал граф, величественно обмахиваясь огромным зеленым веером, — мне хотелось бы поменяться местами с моей превосходной женой — она холодна в эту минуту, как рыба там, в водоеме. Графиня разрешила себе растаять от удовольствия при этом своеобразном комплименте своего супруга. — Мне никогда не бывает жарко, мисс Голкомб, — заметила она скромно, с видом женщины, признающейся в своих особых талантах. — Вы с леди Глайд гуляли сегодня вечером? — спросил граф, пока я для отвода глаз брала с полки книгу. — Да, мы пошли немного освежиться. — Разрешите спросить, куда вы ходили? — К озеру — до самой беседки. — Э? До самой беседки? При других обстоятельствах, возможно, я сочла бы его любопытство назойливым, но сейчас оно было лишним доказательством того, что ни он, ни его жена не имели никакого отношения к таинственному явлению на озере. — Никаких новых приключений, надеюсь? — продолжал он. — Никаких больше находок вроде раненой собаки? Он устремил на меня свои бездонные серые глаза — их холодный стальной блеск всегда принуждает меня смотреть на него и, когда я смотрю, всегда меня смущает. В такие минуты во мне растет неотвратимое убеждение, что он читает мои мысли. Я ощутила это и сейчас. — Нет, — сказала я коротко, — ни приключений, ни находок. Я попыталась отвести от него глаза и уйти. Как это ни странно, мне, пожалуй, не удалось бы осуществить мою попытку, если бы мадам Фоско не помогла мне, заставив его посмотреть в свою сторону. — Граф, мисс Голкомб стоит! — сказала она. Он отвернулся, чтобы подать мне стул, а я ухватилась за этот предлог, чтобы поблагодарить его, извиниться и выскользнуть вон. Час спустя, когда горничная Лоры пришла в спальню помочь молодой леди раздеться, я пожаловалась на ночную духоту, чтобы разузнать, где провели слуги вечер. — Вы, конечно, измучились внизу от жары? — спросила я. — Нет, мисс, — сказала девушка, — мы ее не почувствовали. — Вы все, наверно, ходили в парк? — Кое-кто из нас собрался пойти, мисс, но кухарка сказала, что посидит во дворе — там прохладно, и мы все решили вынести туда стулья и просидели там весь вечер. Оставалось разузнать, где была вечером домоправительница. — Миссис Майклсон легла уже спать? — осведомилась я. — Вряд ли, мисс, — отвечала, улыбаясь, девушка. — Она, пожалуй, встает сейчас, а не ложится спать. — Почему? Что вы хотите сказать? Разве миссис Майклсон спала днем? — Нет, мисс, не совсем так. Она весь вечер проспала у себя в комнате на кушетке. То, что я своими глазами видела в библиотеке, и то, что слышала сейчас от горничной, вело к неизбежному заключению. Ни мадам Фоско, ни ее муж, ни кто-либо из прислуги не ходил на озеро. Фигура, которую мы там видели, была фигурой какого-то постороннего человека. Шаги, которые мы слышали в лесу, не принадлежали никому из домашних. Кто же это был? Строить догадки бесполезно. Я даже не знаю, была ли фигура женской или мужской. По-моему, это была женщина. VI 18 июня Угрызения совести, замучившие меня вечером после рассказа Лоры, вернулись в безмолвии ночи и не дали мне заснуть. Я зажгла свечу и стала перечитывать мои старые дневники, чтобы проверить, в какой мере я виновата в роковом замужестве Лоры и как мне надлежало поступить, чтобы спасти ее от этого брака. Результат немного облегчил мою совесть. Я убедилась, что, как бы слепо и неразумно я тогда ни действовала, мною руководило только желание ее блага. Обычно слезы не приносят мне облегчения, но на этот раз было не так. Я выплакалась, и мне стало немного легче. Утром я встала с твердо принятым решением, со спокойными мыслями. Что бы ни сказал мне впредь сэр Персиваль, я никогда больше не рассержусь на него, никогда не позабуду, что остаюсь здесь, несмотря на обиды, угрозы и оскорбления, только для того, чтобы быть подле Лоры. Утром нам не пришлось заниматься отгадыванием, чью фигуру мы видели на озере и чьи шаги слышали в парке, из-за маленькой неприятности, сильно огорчившей Лору. Она потеряла брошку, которую я подарила ей на память накануне ее свадьбы. Брошка была на ней вчера вечером, поэтому мы предполагали, что Лора потеряла ее либо в беседке, либо на обратном пути домой. Слуги искали брошь повсюду, но нигде не нашли. Лора отправилась искать ее сама. Найдет она ее или нет, но это великолепный предлог для отсутствия Лоры, если сэр Персиваль вернется раньше, чем приедет посыльный с письмом от компаньона мистера Гилмора. Пробило час дня. Что лучше — ждать посыльного здесь или незаметно выскользнуть из дома и подождать его за воротами? В доме я никому не доверяю, поэтому решила осуществить второй план. Граф, на мое счастье, находится в столовой. Когда десять минут назад я бежала наверх по лестнице, я слышала из-за двери, как он дрессирует своих канареек: — Летите сюда, на мой мизинчик, мои пре-прелестные! Вылетайте из клетки! Ну, наверх! Раз, два, три — вверх! Три, два, раз — вниз! Раз два, три — чирик-чик-чик! Канарейки восторженно пели хором, а граф свистел и чирикал в ответ, будто и сам был птицей! Через открытую дверь моей комнаты до меня доносятся их пронзительное пение и свист. Сейчас как раз время убежать, чтобы никто меня не заметил. 4 часа С тех пор как часа три назад я сделала свою последнюю запись, в Блекуотер-Парке все потекло по новому руслу. Не знаю, к лучшему или худшему, и боюсь над этим задумываться. Придется вернуться к тому, на чем я остановилась, иначе я совсем запутаюсь. Решив ждать посыльного за воротами, я пошла вниз. На лестнице мне никто не повстречался. В холле я услышала, что граф все еще дрессирует своих канареек. Но, пересекая лужайку перед домом, я поравнялась с мадам Фоско, свершавшей свою любимую прогулку вокруг водоема. Сразу же замедлив шаги, чтобы она не заметила, как я тороплюсь, я из предосторожности спросила ее, не собирается ли она идти гулять. Улыбнувшись мне самым приветливым образом, она сказала, что предпочитает не удаляться от дома, любезно кивнула мне и пошла домой. Я оглянулась и, увидев, что она закрыла за собой дверь, быстро прошла через конюшенный двор и очутилась за калиткой. Через четверть часа я была у ворот, за домиком привратника. Аллея передо мной поворачивала сначала налево, потом шла все прямо, затем круто сворачивала направо, на большую дорогу. Между этими двумя поворотами, скрытыми и от домика привратника и от шоссе, ведущего на станцию, я стала прохаживаться взад и вперед в нетерпеливом ожидании. По обеим сторонам тянулась высокая изгородь. Минут двадцать я никого не видела и не слышала. Наконец раздался стук колес, и навстречу мне выехала карета со станции. Я сделала кучеру знак. Карета остановилась, и из окна высунулся пожилой человек почтенного вида. — Простите меня, прошу вас, — сказала я, — но вы, наверно, едете в Блекуотер-Парк? — Да, мэм. — С письмом для кого-то? — С письмом для мисс Голкомб, мэм. — Я мисс Голкомб. Вы можете отдать мне письмо. Посыльный приложился к шляпе, вышел из кареты и подал мне письмо. Я сразу же распечатала его и прочитала. Я перепишу его в дневник, а затем из предосторожности уничтожу оригинал. «Уважаемая леди, ваше письмо, полученное мною сегодня утром, сильно встревожило меня. Постараюсь ответить на него как можно короче и яснее. Внимательно рассмотрев ваше заявление, я, зная положение дел леди Глайд по брачному контракту, пришел к выводу, о котором весьма сожалею: сэр Персиваль Глайд намеревается сделать заем из основного капитала леди Глайд (иными словами, заем из двадцати тысяч фунтов, ей принадлежащих), заставив ее стать участницей этой сделки, что является не чем иным, как вопиющим злоупотреблением ее доверием. В том случае, если леди Глайд захочет опротестовать этот заем, подпись ее будет свидетельствовать о том, что этот заем был сделан с ее ведома и согласия. Всякие другие предположения по поводу сделки, для которой требовалась бы подпись леди Глайд, исключаются. Если леди Глайд подпишет вышеуказанный документ, ее поверенные будут обязаны выдать деньги сэру Персивалю Глайду из основного ее капитала в двадцать тысяч фунтов. Если сэр Персиваль Глайд не вернет обратно занятую сумму, капитал леди Глайд уменьшится в соответствии с одолженной ею суммой. В случае, если у леди Глайд будут дети, их наследство уменьшится на такую же сумму. Короче говоря, эта сделка, если только леди Глайд не уверена в противном, может считаться мошенничеством в отношении ее будущих детей. Ввиду всего этого я рекомендую леди Глайд не подписывать документ на том основании, что сначала она хочет представить его на одобрение поверенному ее семьи, то есть мне, ввиду отсутствия моего компаньона, мистера Гилмора. Против этого не может быть никаких возражений, так как, если сделка вполне честная и не ущемляет самым серьезным образом интересов леди Глайд, я, конечно, дам свое согласие на ее подпись. Примите уверения, что в случае надобности я готов оказать вам всяческую помощь. Остаюсь вашим преданным слугой. Уильям Кирл». Я с благодарностью прочитала его разумное и любезное письмо. Оно подсказывало Лоре, как уклониться от подписи, и объясняло нам обеим назначение самого документа. Пока я читала письмо, посыльный стоял подле меня, ожидая дальнейших моих указаний. — Передайте, пожалуйста, что я все поняла и очень благодарна мистеру Кирлу, — сказала я. — Другого ответа не требуется. Как раз в ту минуту, когда я произнесла эти слова, держа в руках распечатанное письмо, граф Фоско свернул с шоссе и вырос передо мной словно из-под земли. Его внезапное появление здесь, где я никак не ожидала его увидеть, ошеломило меня. Посыльный попрощался со мной и сел в карету. Я ничего больше не сказала ему и в растерянности даже не ответила на его поклон. Я застыла на месте, убедившись, что хитрость моя обнаружена — и кем же? Самим графом Фоско! — Вы возвращаетесь домой, мисс Голкомб? — спросил он, не выказывая со своей стороны ни малейшего удивления и даже не взглянув на отъезжающую карету. Я собралась с силами и утвердительно кивнула в ответ. — Я тоже иду домой, — сказал он. — Не откажите мне в удовольствии сопровождать вас. Возьмите меня под руку, прошу вас. Вы, кажется, очень удивились при виде меня? Я взяла его под руку. Я снова с предельной ясностью поняла, что лучше пойти на любые жертвы, чем нажить себе врага в лице этого человека. — Вы, кажется, удивились при виде меня? — повторил он спокойным, зловещим тоном. — Мне думалось, вы в столовой с вашими канарейками, граф, — отвечала я, стараясь говорить как можно спокойнее и увереннее. — Так оно и было. Но мои маленькие пернатые дети похожи на всех остальных детей, дорогая леди. Они бывают иногда непослушными, как, например, сегодня утром. Когда я водворял их обратно в клетку, вошла моя жена и сказала, что вы отправились гулять одна. Вы сами сказали ей об этом? — Конечно. — Что же, мисс Голкомб, искушение сопровождать вас было слишком сильным, чтобы я мог ему противиться. В моем возрасте можно уже признаваться в таких вещах, не так ли? Я схватил шляпу и отправился предлагать вам себя в провожатые. Лучше такой провожатый, как старый толстяк Фоско, чем никакой. Я пошел не в том направлении, в отчаянии вернулся обратно и наконец достиг (можно так выразиться?) вершины своих желаний! Пересыпая свою речь комплиментами, он продолжал ораторствовать. Мне оставалось только молчать и делать вид, что я вполне спокойна. Ни разу он даже отдаленно не намекнул на карету на дороге и письмо, которое я продолжала держать в руке. Эта многозначительная деликатность убедила меня, что он самым бесчестным путем разузнал о моем обращении к поверенному и теперь, убедившись, что я получила ответ, считал свою миссию выполненной и старался усыпить мои подозрения, которые, как он понимал, должны были у меня зародиться. У меня достало ума, чтобы не делать попыток обмануть его фальшивыми объяснениями, но я была слишком женщиной, чтобы не чувствовать, как постыдно идти об руку с ним! На лужайке перед домом мы увидели, как двуколка отъезжает к каретнику. Сэр Персиваль только что вернулся. Он встретил нас у подъезда. Каковы бы ни были результаты его поездки, они не смягчили его дикого нрава. — Ну вот, двое вернулись! — сказал он угрюмо. — Почему в доме никого нет? Где леди Глайд? Я сказала ему, что Лора потеряла брошку и ищет ее в парке. — Так или иначе, — мрачно проворчал он, — советую ей не забывать, что я жду ее днем в библиотеке. Через полчаса я желаю видеть ее! Я высвободила свою руку и медленно поднялась на ступеньки. Граф удостоил меня одним из своих великолепных поклонов и весело обратился к грозному хозяину дома. — Ну как, Персиваль, — сказал он, — ваша поездка была приятной? Что, красотка Рыжая Молли сильно устала с дороги? — К черту Рыжую Молли и поездку тоже! Я хочу завтракать. — А я хочу сначала поговорить с вами, — ответствовал граф. — Пятиминутный разговор, друг мой, здесь, на лужайке. — О чем? — О делах, которые касаются вас. Я медлила в холле, слушая эти вопросы и ответы. Через открытую дверь я видела, как сэр Персиваль в нерешительности сердито засунул руки в карманы. — Если вы собираетесь снова надоедать мне вашей проклятой щепетильностью, — сказал он, — я не желаю вас слушать! Я хочу завтракать. — Пойдемте поговорим, — повторил граф, по-прежнему не обращая никакого внимания на грубости своего друга. Сэр Персиваль спустился вниз по ступенькам. Граф взял его под руку и отвел в глубину двора. Очевидно, разговор шел о подписи Лоры. Они, конечно, говорили о Лоре и обо мне. Я задыхалась от волнения. Как важно было бы знать, о чем именно шла речь между ними! Но при всем желании я не могла услышать ни слова из этого разговора. Я стала бродить по дому из комнаты в комнату. Письмо поверенного жгло меня, я спрятала его на груди, боясь доверить его ящику и ключу в собственной комнате. Я сходила с ума от беспокойства. Лора не возвращалась. Я хотела пойти искать ее, но до такой степени устала от тревог и сегодняшней жары, что вернулась в гостиную и прилегла на кушетку. Не успела я лечь, как дверь тихо приоткрылась и в комнату заглянул граф. — Прошу извинить меня, мисс Голкомб, — сказал он, — я осмелился потревожить вас только из-за хороших известий. Персиваль, капризный во всем, как вы знаете, вдруг передумал в последнюю минуту, и затея с подписями отложена. Большое облегчение для всех нас, мисс Голкомб, — я вижу по вашему лицу, какое это доставляет вам удовольствие. Передайте, прошу вас, мое глубокое уважение и искренние поздравления леди Глайд, когда будете говорить ей об этой приятной новости. Он ушел раньше, чем я успела прийти в себя от изумления. Несомненно, сэр Персиваль изменил свое намерение благодаря влиянию графа; тот переубедил его, зная о моем письме к поверенному и о том, что я получила ответ. Я поняла все это, но настолько обессилела от волнений и усталости, что не могла задуматься ни над сомнительным настоящим, ни над туманным будущим. Я снова попыталась подняться и пойти искать Лору, но голова моя кружилась и ноги подкашивались. Мне ничего другого не оставалось, как снова лечь на кушетку, помимо собственной воли. В доме царила тишина. Тихое жужжанье кузнечиков за открытым окном убаюкивало меня. Глаза мои слипались. Постепенно я погрузилась в какое-то странное состояние — я не бодрствовала, ибо ничего не сознавала вокруг, но и не спала, ибо понимала свое состояние. Мое возбужденное воображение покинуло мое бренное тело, и в каком-то трансе, в какой-то мечте — не знаю, как и назвать это, — я увидела Уолтера Хартрайта. С утра я вовсе не думала о нем, Лора ни словом, ни намеком о нем не обмолвилась. Но сейчас я видела его перед собой так ясно, будто вернулись прежние дни и мы снова вместе в Лиммеридже. Он предстал передо мной в толпе других людей, чьи лица я не могла разглядеть. Все они лежали на ступенях огромного разрушенного храма. Гигантские тропические деревья, перевитые лианами, окружали этот храм, закрывали небо и бросали мрачную тень на беспомощных, заброшенных людей. Сквозь густую листву виднелись чудовищные каменные изваяния. Казалось, они смотрят и посмеиваются над теми, кто посмел нарушить их покой. Белые испарения, клубясь, ползли по земле, поднялись, как дым, окружили людей и растаяли, оставив большинство из них мертвыми. В ужасе и отчаянии я умоляла Уолтера бежать. «Вернись, вернись! — кричала я. — Вспомни, что ты обещал ей и мне! Вернись к нам прежде, чем болезнь достигнет тебя и умертвит, как остальных!» Он взглянул на меня — на лице его было выражение неземного покоя. «Подожди, — сказал он, — я вернусь. С той ночи, когда я встретил одинокую женщину на дороге, моя жизнь стала орудием рока, незримого для нас. Здесь, в этих диких дебрях, и там, когда я вернусь на родину, мне предназначено идти по темной, безвестной дороге, ведущей меня, тебя и нашу любимую сестру к непостижимому возмездию и неизбежному концу. Жди меня. Болезнь, сгубившая других, пощадит меня». Я снова увидела его. Он все еще был в лесу. Число его несчастных товарищей сократилось до нескольких человек. Храм исчез, идолов не стало, — вместо них среди дремучего леса появились темные фигуры низкорослых, уродливых людей. Они мелькали за деревьями со стрелами и луками в руках. Снова испугалась я за Уолтера и вскрикнула, чтобы предостеречь его. Снова обернулся он ко мне с непоколебимым спокойствием: «Я иду по предназначенной мне дороге. Жди меня. Стрелы, которые сразят других, пощадят меня». В третий раз увидела я его на затонувшем корабле, севшем на риф у диких песчаных берегов. Переполненные шлюпки плыли к берегу, он один остался на корабле и шел ко дну вместе с судном. Я крикнула ему, чтобы он бросился к шлюпке, чтобы постарался спастись! Его спокойное лицо обернулось ко мне, недрогнувший голос произнес прежний ответ: «Еще шаг на пути. Жди меня. Воды, поглотившие других, пощадят меня». Я увидела его в последний раз. Он стоял на коленях у надгробного памятника из белого мрамора, и тень женщины, окутанной вуалью, поднялась из могилы и стала подле него. Неземное спокойствие, отражавшееся на его лице, сменилось страшным отчаянием. Но голос с прежней неотвратимостью донесся до меня. «Тьма сгущается, — сказал он, — но я иду все дальше. Смерть уносит добрых, прекрасных, юных, щадя меня. Губительная болезнь, разящие стрелы, морские пучины, могила, в которой погребены любовь и надежда, — все это вехи на моем пути, они ведут меня все ближе и ближе к концу». Сердце мое замерло от ужаса, который не выразишь словами, от горя, которое не выплачешь в слезах. Тьма сгустилась вокруг путника у мраморного надгробья — вокруг женщины под вуалью, вставшей из могилы, — сгустилась вокруг спящей, которая смотрела на них. Я ничего больше не видела, не слышала… Я очнулась от легкого прикосновения к моему плечу. Это была Лора. Она стояла на коленях у кушетки. Лицо ее пылало от возбуждения, глаза смотрели на меня с каким-то странным, диким выражением. При виде ее я вздрогнула от страха. — Что случилось? — спросила я. — Что тебя так испугало? Она оглянулась на приоткрытую дверь, приложила губы к моему уху и ответила шепотом: — Мэриан! Фигура на озере, шаги прошлой ночью… Я только что видела ее! Я только что с ней говорила! — Господи, кто же это? — Анна Катерик! Пробудившись от моего необычного сна, я была так испугана волнением и странным поведением Лоры, что теперь, когда это имя сорвалось с ее губ, я буквально оцепенела. Я могла только молча глядеть на нее. Она была слишком поглощена тем, что случилось с ней, чтобы заметить мое состояние. — Я видела Анну Катерик! Я разговаривала с Анной Катерик! — повторяла она на все лады, думая, что я ее не расслышала. — О, Мэриан, мне надо столько рассказать тебе! Пойдем отсюда, нас могут застать здесь и помешать нам! Пойдем сейчас же в мою комнату! С этими словами она схватила меня за руку и потащила через библиотеку в последнюю комнату на нижнем этаже, которая была отведена специально для нее. Никто, кроме ее личной горничной, ни под каким предлогом не мог помешать нам. Она втолкнула меня в комнату, заперла дверь и задернула легкие занавески на окнах. Странное, тупое оцепенение, которое овладело мной при виде ее, все еще не проходило. Но растущая уверенность, что осложнения, давно угрожавшие и ей и мне, железным кольцом сомкнулись вокруг нас, начала медленно проникать в мое сознание. Я не могла выразить словами мое ощущение — оно смутно поднималось во мне, но полностью осознать его я была еще не в силах. «Анна Катерик! — повторяла я про себя, беспомощно и безнадежно. — Анна Катерик!» Лора притянула меня на оттоманку, стоявшую посреди комнаты. — Смотри! — сказала она. — Посмотри сюда! — и показала на ворот платья. Я увидела, что брошь ее была опять на месте. В этом было нечто реальное, брошку можно было потрогать руками. Смятение моих мыслей немного улеглось, и я начала приходить в себя. — Где ты нашла свою брошку? — Первые слова, которые я могла сказать ей в эту важную минуту, относились к такому пустяку! — Она нашла ее, Мэриан! — Где? — На полу в беседке… О, с чего начать, как рассказать тебе об этом! Она так странно говорила со мной, она выглядела такой больной… Она так внезапно исчезла! Взволнованная этими воспоминаниями, она повысила голос. Ставшее уже привычным, не оставляющее меня ни днем, ни ночью гнетущее недоверие ко всем и ко всему в этом доме, побудило меня предостеречь ее, так же как перед этим вид ее брошки вывел меня из столбняка и заставил заговорить. — Говори тише, — сказала я: — окно открыто, и садовая дорожка проходит под ним. Начни сначала, Лора. Расскажи мне решительно все, что произошло между этой женщиной и тобой. — Не закрыть ли окно? — Нет, не надо. Только говори тише, помни: в доме твоего мужа говорить об Анне Катерик опасно! Где ты видела ее? — В беседке, Мэриан. Как ты знаешь, я пошла искать свою брошку, и, когда шла по тропинке через парк, я внимательно смотрела себе под ноги на каждом шагу. Таким образом спустя долгое время я наконец дошла до беседки. Как только я вошла, я стала на колени, чтобы поискать брошку на полу. Я была спиной к выходу и вдруг услышала за собой чей-то тихий, странный голос. «Мисс Фэрли! — окликнули меня. — Мисс Фэрли!» Да, мое прежнее имя — дорогое, родное имя, с которым, казалось, я рассталась навсегда. Я вскочила на ноги. Я не испугалась — голос был слишком ласковый и мягкий, чтобы испугать меня, — но очень удивилась. У входа стояла совершенно незнакомая мне женщина. — Как она была одета? — На ней было чистенькое, премилое белое платье, поверх него был накинут старый, изношенный темный платок. Она была в капоре из коричневой соломки, таком же старом и жалком, как и платок. Меня поразила разница между ее платьем и остальной ее одеждой, и она поняла, что я заметила это. «Не обращайте внимания на мой капор и платок, — сказала она внезапно торопливым, задыхающимся голосом. — Раз они не белые, мне все равно, какие они. На мое платье смотрите сколько хотите — за него мне не стыдно». Это было так странно, ведь правда? Прежде чем я могла сказать что-нибудь, чтобы успокоить ее, она протянула ко мне руку, и я увидела на ее ладони мою брошку. Я так обрадовалась и была ей так благодарна, что подошла к ней совсем близко. «Вы благодарны мне настолько, что не откажете мне в небольшом одолжении?» — спросила она. «Конечно, нет, — отвечала я. — Я буду рада сделать для вас все, что смогу». — «Тогда дайте мне самой приколоть эту брошь к вашему платью, ведь я ее нашла». Просьба ее была настолько неожиданной, Мэриан, и она высказала ее с такой необыкновенной пылкостью, что я даже отступила на шаг или на два, не зная, как ей ответить. «Ах, — сказала она, — ваша мать разрешила бы мне приколоть брошку!» В ее взгляде и голосе был такой упрек, она так укоризненно упомянула о моей матери, что мне стало стыдно за свою нечуткость. Я взяла ее за руку, в которой она держала брошку, и ласково притянула к себе. «Вы знали мою мать? — спросила я. — Это было давно? Я вас видела прежде?» Она старательно приколола брошку к моему платью и положила руки мне на грудь. «Вы не помните прекрасный весенний день в Лиммеридже, — сказала она, — и вашу мать, ведущую за руки двух маленьких девочек по дороге в школу? Мне больше не о чем думать с тех пор — я всегда это помню. Одной из этих маленьких девочек были вы, другой была я. Хорошенькая умница мисс Фэрли и бедная тупица Анна Катерик были тогда ближе друг к другу, чем сейчас». — Когда она назвала себя, ты вспомнила ее, Лора? — Да, я вспомнила, как в Лиммеридже ты спрашивала меня про Анну Катерик и говорила, что когда-то между нами находили большое сходство. — Почему ты вспомнила об этом, Лора? — Ее собственное лицо напомнило мне. Когда я увидела ее так близко, я вдруг поняла, что мы действительно очень похожи друг на друга! У нее было бледное, худое, измученное лицо, но оно поразило меня, будто я увидела свое отражение в зеркале. Я была бы точно такой, если бы долго болела. Не знаю почему, но это так потрясло меня, что с минуту я не могла говорить. — И она, наверно, обиделась на твое молчание? — Боюсь, что обиделась. «У вас не такое лицо, как у вашей матери, — сказала она, — да и сердце тоже не такое. Лицо вашей матери было смуглым, но сердце вашей матери, мисс Фэрли, было ангельским». — «Поверьте, я очень хорошо отношусь к вам, — сказала я, — хоть и не умею как следует высказать это. Почему вы называете меня мисс Фэрли?» — «Потому что я люблю имя Фэрли и ненавижу имя Глайд!» — воскликнула она с яростью. Пока что я не замечала в ней никаких признаков безумия, но в эту минуту мне показалось, что глаза ее стали сумасшедшими. «Я думала, вы, может быть, не знаете о моем замужестве», — сказала я, вспомнив странное письмо, которое она прислала мне в Лиммеридж, и пытаясь успокоить ее. Она горько вздохнула и отвернулась от меня. «Не знаю, что вы замужем? — повторила она. — Я здесь именно потому, что вы замужем. Я здесь, чтобы искупить мою вину перед вами, прежде чем я встречусь с вашей матерью там, в загробном мире». Она отходила все дальше и дальше от меня, пока не вышла из беседки. Несколько минут она прислушивалась и осматривалась. Когда она снова повернулась ко мне, чтобы продолжать наш разговор, вместо того чтобы подойти поближе, она осталась у входа, глядя на меня и загораживая вход обеими руками. «Вы видели меня вчера на озере? — спросила она. — Вы слышали, как я шла за вами через лес? Целыми днями я ждала возможности поговорить с вами наедине — и ради этого покидала своего единственного на свете друга. Я оставляла ее в страхе и тревоге за меня, я рисковала снова попасть в сумасшедший дом, и все это ради вас, мисс Фэрли, все ради вас!» Я встревожилась, Мэриан. Она произнесла эти слова с таким выражением, что мне стало жаль ее до глубины души. Мне стало так жаль эту несчастную женщину, что я осмелилась попросить ее войти и сесть рядом со мной. — А она? — Нет, она отказалась. Она покачала головой и сказала, что ей нужно сторожить у входа, чтобы нас никто не подслушал. Так она и осталась стоять там, с распростертыми руками, то наклоняясь вперед, чтобы сказать мне что-то, то внезапно оборачиваясь и вглядываясь в окружающее. «Я была здесь вчера, — сказала она, — я пришла задолго до темноты и слышала, как вы разговаривали с леди, которая была с вами. Я слышала все, что вы сказали ей о вашем муже. Слышала, как вы сказали, что не можете заставить его поверить вам, не можете заставить его молчать. О, я поняла, что означают эти слова, сердце подсказало мне их смысл. Как я могла позволить вам выйти за него замуж! О, мой страх, мой безумный, жалкий, мучительный страх!» Она зарылась лицом в свой старый платок и начала стонать и шептать что-то про себя. Я испугалась, что с ней будет такой припадок отчаяния, с которым ни ей, ни мне потом не справиться. «Умоляю вас, успокойтесь, — сказала я, — лучше расскажите мне, как вы могли бы помешать моему браку». Она отвела платок от лица и рассеянно поглядела на меня. «Мне надо было набраться мужества и остаться в Лиммеридже, — отвечала она, — мне не надо было поддаваться страху при известии, что он приезжает. Я должна была, пока не поздно, предупредить и спасти вас. Почему у меня хватило смелости только на то, чтобы написать вам? Почему я сделала зло, когда хотела только добра? О, мой страх, мой безумный, жалкий, мучительный страх!» Она снова повторила эти слова и закрыла лицо своим изношенным платком. Было так страшно смотреть на нее, так страшно ее слушать! — Ты, конечно, спросила, Лора, чего она боится? — Да, спросила. — И что она ответила? — В ответ она спросила меня, разве я не боялась бы человека, который упрятал меня в сумасшедший дом и хочет снова это сделать? Я сказала: «Разве вы до сих пор его боитесь? Ведь вы не пришли бы сейчас сюда, если бы боялись». — «Теперь я его уже не боюсь, нет», — отвечала она. Я спросила ее, почему. Она вдруг вошла в беседку и сказала: «Разве вы не догадываетесь?» Я отрицательно покачала головой. «Взгляните на меня», — продолжала она. Я сказала, что мне грустно видеть ее такой печальной и больной. При моих словах она улыбнулась. «Больной? — повторила она. — Я умираю. Теперь вы знаете, почему я его больше не боюсь. Как вы думаете, встречусь ли я на небесах с вашей матушкой? И если встречусь, простит ли она меня?» Ее слова так удивили меня, что я ничего не могла ей ответить. «А я все время думаю об этом, — продолжала она. — Я думала только об этом, когда пряталась от вашего мужа, и после, когда лежала больная. Поэтому я и пришла сюда — я хочу искупить свою вину, хочу исправить зло, которое невольно причинила». Я стала горячо просить ее объяснить мне, что она хочет сказать. Она смотрела на меня в упор каким-то отсутствующим взглядом. «Исправлю ли я это зло? — с сомнением сказала она про себя. — У вас есть друзья, они будут на вашей стороне. Если вы будете знать его тайну, он станет бояться вас, он не посмеет вас обидеть. Он будет бояться вас и ваших друзей и ради самого себя будет хорошо обращаться с вами. А если я буду знать, что он добр к вам благодаря мне…» Я слушала ее затаив дыхание, но она умолкла. — Ты пыталась заставить ее продолжать? — Да, но она только отстранилась от меня и прислонилась к стене беседки. «О! — простонала она с отчаянной, безумной нежностью в голосе. — О, если бы только меня похоронили рядом с вашей матушкой! Если бы только я могла проснуться подле нее, когда ангелы затрубят и мертвые воскреснут!» Мэриан, слушать ее было так страшно, что я вся дрожала. «Но надежды на это нет, — сказала она, придвигаясь ближе и пристально глядя на меня. — Надежды нет для меня, бедной, чужой. Не придется мне успокоиться под мраморным крестом, который я омыла своими руками, чтобы он стал белоснежно чистым в память о ней. Нет, нет! Не волею людской, а милостью господней буду я с ней там, где нет зла и насилия, там, где усталые обретут вечный покой». Она произнесла эти слова печально и тихо, безнадежно вздохнула и умолкла. Лицо ее стало недоуменным и озабоченным. Казалось, она силится что-то припомнить. «О чем я вам только что говорила? — спросила она спустя некоторое время. — Когда я вспоминаю о вашей матушке, все остальное исчезает из моей головы. О чем я говорила? О чем я говорила?» Я напомнила бедной девушке как можно ласковее и осторожнее. «Ах, да, да, — сказала она все еще как-то недоуменно и рассеянно. — Нет у вас защиты от вашего жестокого мужа. Да. И мне надо сделать то, для чего я пришла сюда: я должна сказать вам то, о чем боялась раньше сказать». — «О чем же?» — спросила я. «О тайне, которой боится ваш жестокий муж, — отвечала она. — Однажды я пригрозила ему тайной, и он испугался. Вы тоже можете пригрозить и напугать его. — Лицо ее омрачилось, глаза загорелись гневным, мрачным блеском. Она начала как-то странно, бессмысленно размахивать руками. — Моя мать знает эту тайну, — сказала она, — моя мать полжизни отдала этой тайне. Как-то раз, когда я была уже большая, она мне кое-что сказала. А на следующий день ваш муж…» — Да, да! Что она сказала о твоем муже? — Она замолчала, Мэриан. — И ничего больше не сказала? — И чутко прислушалась. «Ш-ш! — прошептала она, делая мне знак рукой. — Ш-ш!» Она вышла из беседки, медленно, крадучись пошла прочь и скрылась из моих глаз. — Ты, конечно, последовала за ней? — Да, я так встревожилась, что решила идти за ней. Только я встала, как она снова появилась у входа. «А тайна? — шепнула я ей. — Подождите, вы должны рассказать мне про тайну!» Она схватила меня за руку и посмотрела на меня дикими, испуганными глазами. «Не сейчас, — сказала она. — Мы не одни, за нами следят. Приходите сюда завтра в это же время одна — помните, только вы одна». Она поспешно втолкнула меня в беседку, и больше я ее не видела. — О Лора, Лора, еще одна упущенная возможность! Если бы я была с тобой, она бы так не убежала! В какую сторону она ушла? — Налево, туда, где лес спускается к самому берегу. — Ты побежала за ней? Окликнула? — Я не могла! Мне было страшно пошевельнуться. — Но когда ты встала, когда ты вышла из беседки? — Я сразу побежала сюда рассказать тебе обо всем. — А в парке ты никого не видела и не слышала? — Нет, когда я шла по аллее, все было тихо, я никого не встретила. Я задумалась на минуту. Тот, кто, по словам Анны Катерик, тайно присутствовал при их свидании, существовал в действительности или был плодом ее больной фантазии? Ответить на этот вопрос не представлялось возможным. Одно было совершенно очевидно: мы снова упустили случай расспросить ее, упустили безвозвратно и безнадежно, если только она не придет завтра в беседку в назначенный час. — Ты уверена, что ничего не забыла, что пересказала мне каждое ее слово? — Да, по-моему, — отвечала она. — Но ты сама знаешь, Мэриан, что моя память хуже твоей. Правда, я слушала ее так внимательно, мне было так интересно и ее слова так глубоко меня тронули, что вряд ли я что-нибудь забыла. — Лора, дорогая, все, что касается Анны Катерик, имеет для нас огромное значение. Подумай еще. Постарайся припомнить. Она не сказала, где сейчас живет? — Нет, этого я не помню. — Она не упоминала о своей подруге и спутнице — о женщине, по имени Клеменс? — О да! Я забыла об этом. Она говорила, что миссис Клеменс хотела идти вместе с ней на озеро. Миссис Клеменс умоляла, чтобы она не ходила одна в нашу сторону. — Больше она ничего не говорила о миссис Клеменс? — Нет, это все. — Она не сказала тебе, где она скрывалась, когда уехала с фермы Тодда? — Нет, ничего не сказала. — А о том, где она с тех пор жила? Где лежала больная? — Нет, Мэриан, ни слова. Скажи мне, прошу тебя, скажи скорей, что ты думаешь обо всем этом? У меня мысли путаются. Я не знаю, что предпринять. — Ты должна сделать следующее, моя дорогая. Завтра тебе обязательно нужно пойти в беседку. Ты должна снова повидать ее, это очень важно. Может быть, ты даже не представляешь себе, как много от этого зависит. На этот раз ты будешь не одна. Я буду идти следом за тобой на безопасном расстоянии. Никто меня не увидит, но я буду держаться достаточно близко, чтобы услышать твой голос, если что-нибудь случится. Анна Катерик ускользнула от Уолтера Хартрайта, ускользнула от тебя. Что бы ни случилось, она не ускользнет от меня. Глаза Лоры читали мои мысли. — Ты веришь, — сказала она, — в тайну, которой боится мой муж? Мэриан, а что, если она существует только в воображении Анны Катерик? А что, если Анна хотела повидать меня только в силу старых воспоминаний? Она вела себя так странно, что я сомневаюсь в правде ее слов. Можно ли верить ей вообще? — Я уверена только в одном, Лора: в своих наблюдениях за поведением твоего мужа. По его поступкам я сужу, насколько Анна Катерик права, — я уверена, что тайна существует. Больше я ничего не прибавила и встала, чтобы выйти из комнаты. Меня тревожили мысли, которыми я не хотела с ней делиться, — ей было опасно знать их. Я была под влиянием зловещего сна, от которого она меня пробудила; мрачной, гнетущей тенью он ложился мне на душу, а тут еще новые мрачные впечатления! Меня томило предчувствие. Грозное будущее надвигалось на нас. Я подумала о Хартрайте — я увидела его так ясно, каким он был в минуту прощания, вспомнила, каким я видела его во сне. И я сама начала сомневаться, не движемся ли мы слепо и неотвратимо к предназначенному и неизбежному концу. Расставшись с Лорой, которая поднялась наверх одна, я пошла посмотреть, какие дороги и тропинки ведут к нашему дому. Меня тревожили обстоятельства, при которых Анна Катерик рассталась с Лорой. Мне хотелось выяснить, где и как проводит сегодня время граф Фоско. Результаты поездки, из которой сэр Персиваль вернулся несколько часов назад, тоже вселяли в меня опасения. Поискав их обоих во всех направлениях и нигде не обнаружив, я вернулась домой и осмотрела все комнаты нижнего этажа. В комнатах никого не было. Вернувшись в холл, я поднялась наверх к Лоре. Когда я проходила по коридору, мадам Фоско открыла дверь своей комнаты. Я остановилась, чтобы спросить, не видела ли она своего мужа и сэра Персиваля. Да, она видела их обоих из окна час с лишним назад. Граф посмотрел наверх со своей обычной любезностью и сказал, как всегда внимательный к ней, что они с его другом идут в далекую прогулку. В далекую прогулку! Насколько мне было известно, совместные прогулки были не в их привычках. Сэр Персиваль любил только верховую езду, а граф (не считая случаев, когда он стремился сопровождать меня) вообще не любил гулять. Когда я пришла к Лоре, оказалось, что в мое отсутствие она вспомнила о деле с подписью. Мы совершенно забыли о нем за разговором об Анне Катерик. Она встретила меня словами, что удивлена, почему ее не зовут в библиотеку к сэру Персивалю. — Можешь успокоиться, — сказала я. — По крайней мере, сегодня ни тебя, ни меня не будут беспокоить по этому поводу. Сэр Персиваль изменил свои планы — дело с подписями отложено. — Отложено? — с изумлением повторила Лора. — Кто тебе сказал? — Граф Фоско сообщил мне об этом. Думаю, что именно его влиянию мы обязаны перемене планов твоего мужа. — Но этого быть не может, Мэриан! Если моя подпись, как мы предполагали, нужна сэру Персивалю, чтобы достать необходимые ему деньги, как он мог отложить это? — Думаю, Лора, что ответ напрашивается сам собой. Разве ты забыла о подслушанном мною на лестнице разговоре сэра Персиваля с его поверенным? — Но я не помню… — А я помню. Было предложено два выхода. Или получить твою подпись под документом, или выиграть время, выдав вексель на три месяца. Очевидно, он решил, что последнее более приемлемо, и мы можем надеяться, что наше участие в затруднениях сэра Персиваля пока не потребуется. — О, Мэриан, это звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой! — Правдой, дорогая моя? Ты недавно сделала мне комплимент по поводу моей памяти, а сейчас как будто чуть-чуть сомневаешься в ней. Я принесу свой дневник, и ты посмотришь, права я или нет. Я тут же пошла за моим дневником. Посмотрев мои записи по поводу визита поверенного, мы обе убедились, что я была совершенно права относительно выбора, перед которым стоял сэр Персиваль. Для меня, как и для Лоры, было большим облегчением убедиться, что моя память пока что служит мне верой и правдой. В опасной неопределенности нашего положения нельзя предугадать, как много зависит от точности моих воспоминаний и регулярности записей в моем дневнике. По лицу и поведению Лоры я догадываюсь, что и она такого же мнения. Это все такие пустяки, мне даже неловко о них писать, но как ярко они свидетельствуют о нашей полной беспомощности! Значит, нам и вправду не на что положиться, если тот факт, что память не изменяет мне, был воспринят нами с такой радостью, будто мы обрели нового друга! Гонг, призывающий к обеду, разлучил нас. Как только он отзвучал, появились сэр Персиваль и граф. Они вернулись из своей «далекой прогулки». Мы услышали, как хозяин дома внизу кричит на прислугу за опоздание и как гость вмешивается, по обыкновению, чтобы поддержать мир и порядок в доме. Вот и вечер прошел. Никаких особых происшествий не было. Но я уловила некоторые особенности в поведении и настроении сэра Персиваля и графа и легла спать, очень встревоженная за Анну Катерик и за результаты ее завтрашнего свидания с Лорой. За последнее время я хорошо изучила характер сэра Персиваля. Он наиболее опасен и фальшив, когда надевает личину любезности. Когда он бывает в «вежливом» настроении, можно не сомневаться, что это не к добру. Длительная прогулка с графом привела к тому, что манеры его исправились, особенно по отношению к собственной жене. К тайному удивлению Лоры и к моему тайному ужасу, он стал называть ее по имени, спросил, давно ли она не имеет писем от своего дяди и когда собирается пригласить миссис Вэзи в Блекуотер-Парк. Словом, он был так любезен и внимателен к Лоре, что почти напомнил самого себя в дни своего гнусного ухаживания в Лиммеридже. Уже одно это является плохим предзнаменованием. Но еще более зловещим, по-моему, было следующее: в гостиной после обеда он притворился спящим, а сам украдкой следил глазами за Лорой и мной, думая, что ни одна из нас этого не замечает. Все эти дни я прекрасно понимала, что он внезапно уехал в Уэлмингам, чтобы повидаться там с миссис Катерик, но после сегодняшнего вечера я боюсь, что поездка его была не напрасной. Очевидно, он получил какие-то важные сведения, за которыми ездил. Если бы я знала, где Анна Катерик, я встала бы завтра на рассвете, чтобы предостеречь ее. В то время как сегодня вечером сэр Персиваль был таким, каким я его, к сожалению, слишком хорошо знала по прошлому, граф Фоско предстал передо мной в совершенно новом свете. Он позволил мне впервые познакомиться с собой в роли человека чувства — чувства, как мне кажется, подлинного, не притворного. Начнем с того, что он был сдержан и молчалив, глаза и голос его выражали искреннее, скрытое переживание. Он был (будто между его костюмом и настроением существовала какая-то связь) в самом великолепном из всех своих жилетов — бледно-зеленого атласа, отделанном весьма изысканно тонким серебряным галуном. В голосе его звучала нежность, он улыбался с задумчивым отеческим восхищением, обращаясь к Лоре или ко мне. Он пожимал под столом руку своей жене, когда она благодарила его за какое-нибудь пустячное внимание с его стороны, оказанное ей за обедом. Он чокался с ней. — За ваше здоровье и счастье, ангел мой! — возгласил он, глядя на нее любящим, затуманенным взором. Он почти ничего не ел, вздыхал и в ответ на насмешки сэра Персиваля проговорил только: «Мой добрый Персиваль!» После обеда он взял Лору за руку и попросил, не будет ли она бесконечно добра сыграть ему что-нибудь на рояле. Она была так удивлена, что покорилась. Он сел подле рояля, золотая цепочка его часов извивалась и пряталась, как змея, в складках его атласного жилета цвета морской воды. Его огромная голова томно склонилась к плечу, и он тихо помахивал своими бледно-желтыми пальцами в такт музыке. Он чрезвычайно хвалил самую пьесу и нежно восхищался Лориной манерой играть, не так, как делал это когда-то бедный Хартрайт, выражая от души свою неподдельную радость от прекрасной музыки, но со знанием дела, с культурной, профессиональной оценкой качества произведения и стиля игры исполнительницы. Когда сгустились сумерки, он умолял не профанировать прелестного вечернего освещения и не зажигать лампы. Своей страшной, беззвучной походкой он подкрался к окну, у которого я стояла в глубине гостиной, чтобы быть подальше от него и как можно меньше попадаться ему на глаза. Он подошел с просьбой, чтобы я поддержала его протест против лампы. Если бы в эту минуту она могла испепелить его, я сама пошла бы за лампой на кухню и принесла в гостиную, чтобы он сгорел дотла! — Конечно, вы любите эти мягкие, трепетные английские сумерки? — сказал он тихо. — О, как я люблю их! Я чувствую, как мое врожденное преклонение перед всем благородным, великим, добрым поет в моей душе от небесного дыхания такого вечера, как этот. Природа полна для меня нетленного очарования и неизъяснимой нежности! Я старый, толстый человек, мисс Голкомб, и речь, которая идет вашим устам, звучит как бред и посмешище в моих. Тяжко в минуту неподдельного чувства казаться смешным, как будто душа моя похожа на меня — так же стара и излишне тучна! Посмотрите, моя дорогая леди, как тает свет на этих деревьях за окном! Трогает ли это так же глубоко ваше сердце, как трогает мое? Он замолчал, поглядел на меня и вполголоса прочел знаменитые строки Данте8 о вечерних сумерках с такой проникновенностью, что это придало еще большее очарование бессмертной красоте самих стихов. — Ба! — вскричал он вдруг, когда последние слова благородного итальянского сонета замерли на его устах. — Я строю из себя старого дурака и только надоедаю вам! Закроем окна наших душ и вернемся к житейским, суетным заботам… Персиваль! Я даю свою санкцию на появление ламп. Леди Глайд, мисс Голкомб, Элеонора, жена моя, — кто из вас снизойдет до партии домино в моей компании? Он обратился с этим предложением ко всем нам, но смотрел главным образом на Лору. Она согласилась, ибо разделяет мой страх перед ним и боится обидеть его чем бы то ни было. В эту минуту играть с ним в домино было бы свыше моих сил. Никакие соображения не смогли бы заставить меня сесть с ним за один стол. Казалось, глаза его проникали в самые глубокие тайники моей души и читали мои сокровенные мысли в призрачном, неясном свете сумерек. Воспоминание о моем вещем сне, преследовавшее меня весь вечер, с новой силой встало передо мной и наполнило меня грозным предчувствием и невыразимым ужасом. Я снова увидела белый надгробный памятник над могилой и женщину под вуалью рядом с Хартрайтом. Мысль о Лоре закипела во мне с такой болью и горечью, какой я никогда еще не испытывала. Когда она проходила мимо меня к игральному столу, я схватила ее за руку и поцеловала, как будто эта ночь должна была навеки разлучить нас. И когда все с изумлением поглядели на меня, я выбежала из гостиной в сад, чтобы во тьме ночной спрятаться от них, спрятаться от самой себя. В этот вечер мы разошлись по своим комнатам позднее, чем обычно. К полуночи порывы глухого, печального ветра среди деревьев нарушили летнюю тишину. Все мы почувствовали в воздухе внезапное похолодание, но граф первый заметил усиливающийся ветер. Зажигая для меня свечу, он остановился и предостерегающе поднял руку. — Слушайте! — сказал он. — Завтра нас ждет перемена погоды. VII 19 июня Вчерашние события подготовили меня к тому, что рано или поздно нам будет худо. День сегодня еще не пришел к концу, а худшее уже случилось. Высчитав, в какое примерно время Анна Катерик появилась вчера в беседке, мы пришли к заключению, что это было около половины третьего. Поэтому я решила, что Лоре лучше показаться за вторым завтраком, а потом она выскользнет из дому, а я останусь, с тем чтобы последовать за ней, как только смогу. Таким образом, если ничто нам не помешает, она придет в беседку до половины третьего, а я — около трех часов. Перемена погоды, которую предвещал нам вчера ночью ветер, наступила сегодня утром. Когда я проснулась, дождь лил как из ведра и шел до полудня. Потом тучи рассеялись, и солнце снова озарило голубые небеса, обещая прекрасную погоду на целый день. Мое беспокойство по поводу того, как сэр Персиваль и граф проведут сегодняшнее утро, не могло рассеяться, по крайней мере в отношении сэра Персиваля, ибо он ушел из дому сразу после завтрака, несмотря на проливной дождь. Он не сказал нам, куда идет и когда вернется. Мы увидели через окно, как он поспешно шел мимо в макинтоше и высоких сапогах, вот и все. Граф спокойно провел все утро дома, частью в библиотеке, частью в гостиной, наигрывая какие-то музыкальные отрывки и мурлыча себе под нос итальянские арии. Судя по всему, сентиментальная сторона его характера все еще одерживала верх. Он был молчалив и чувствителен и готов был вздыхать и тяжеловесно томиться по малейшему поводу, как могут вздыхать и томиться только толстяки. Наступил час второго завтрака, но сэр Персиваль не возвращался. Граф занял за столом место своего отсутствующего друга, уныло проглотил половину торта, выпил целый кувшин сливок и, как только прикончил их, объяснил нам истинный смысл своих гастрономических достижений. — Вкус к сладкому, — сказал он нам с самым томным видом и самым ласкающим тоном, — является невинным пристрастием женщин и детей. Мне приятно разделять его с ними — это еще одно доказательство, мои дорогие леди, моей привязанности к вам. Десять минут спустя Лора встала из-за стола. Мне очень хотелось уйти вместе с ней, но это показалось бы подозрительным, а главное, если бы Анна Катерик увидела Лору в сопровождении кого-либо другого, мы, по всей вероятности, навсегда потеряли бы ее доверие и возможность узнать от нее что-либо. Поэтому я терпеливо дождалась, пока слуги не пришли убирать со стола. Когда я вышла из столовой, никаких признаков сэра Персиваля ни в доме, ни снаружи не было. Я оставила графа, когда он с куском сахара в зубах приглашал своего злющего какаду взобраться вверх по его жилету и добыть это лакомство, а мадам Фоско, сидя напротив него, наблюдала за ним и птицей так внимательно, будто никогда за всю свою жизнь не видела ничего более интересного. Я оставила их и тихонько вышла из дома. По дороге к парку я старательно пряталась за деревьями, чтобы меня не увидали из окон столовой. Никто не увидел меня, никто за мной не следил. На моих часах было уже без четверти три. В парке я ускорила шаги и быстро прошла половину дороги. Потом я стала идти медленно и осторожно, но по-прежнему никого не видела и не слышала ничьих шагов. Мало-помалу я подошла к беседке, остановилась, прислушалась, подошла еще ближе — настолько близко, что, если бы в беседке кто-то был, я бы услышала. Стояла полная тишина, кругом не было ни единой души. Обойдя беседку, я наконец осмелилась заглянуть в нее. Беседка была пуста. В ней не было никого. Я позвала: «Лора!» — сначала тихо, потом громче. Никто не появился, никто не откликнулся. Судя по всему, единственным человеком по соседству с озером и парком была я сама. Сердце мое забилось от волнения, но я не поддалась ему и начала искать сначала в беседке, потом вокруг нее — не найду ли каких-нибудь признаков, что Лора действительно была здесь. В беседке я ничего не нашла, зато снаружи увидела следы на песке. На песке были отпечатки двух пар ног — большие мужские следы и маленькие. Я поставила свою ногу на маленькие и убедилась, что это следы Лоры. В одном месте, неподалеку от беседки, при ближайшем рассмотрении я заметила в песке ямку — было совершенно очевидно, что это углубление сделано чьими-то руками. Я стала искать следы дальше, желая узнать, в каком они шли направлении. Следы вели налево от беседки, к опушке парка, потом исчезали. Предполагая, что люди, чьи следы я видела на песке, вошли здесь в лес, я начала искать тропинку. Сначала я не заметила ее, но потом нашла. По тропинке я дошла почти до самой деревни, потом эту тропинку пересекла другая. Я свернула на нее и увидела на одном из кустов, обрамлявших дорожку, кусочек бахромы от женской шали. Я сняла его, убедилась, что Лора проходила здесь, и пошла дальше. К моей радости, дорожка привела меня прямо к дому. К моей радости, ибо я убедилась, что Лора по той или иной причине выбрала окольный путь и уже вернулась домой. Я прошла мимо служб через конюшенный двор. Первым человеком, которого я встретила, была домоправительница — миссис Майклсон. — Вы не знаете, леди Глайд вернулась с прогулки или нет? — Миледи с сэром Персивалем недавно вернулись, — отвечала домоправительница. — Боюсь, мисс Голкомб, что случилась какая-то большая неприятность. Сердце мое упало. — Какое-нибудь несчастье, вы хотите сказать? — спросила я ослабевшим голосом. — Нет, нет, слава богу, никакого несчастья не произошло. Но миледи вся в слезах побежала наверх в свою комнату, а сэр Персиваль приказал мне немедленно рассчитать Фанни. Фанни, милая, очень преданная Лоре девушка, уже много лет была ее личной горничной. Единственный человек в этом доме, на чью верность и привязанность мы могли положиться. — Где сейчас Фанни? — спросила я. — У меня в комнате, мисс Голкомб. Бедная девушка в большом горе, я велела ей посидеть там и успокоиться. Я пошла к миссис Майклсон повидать Фанни. Она сидела в уголке и заливалась горючими слезами. Рядом с ней стоял уложенный чемодан. Она ничего не могла объяснить мне — она совершенно не знала, почему ее уволили. Сэр Персиваль приказал ей немедленно убираться, выдав ей жалованье за месяц вперед. Никаких объяснений ей не дали, никаких обвинений в плохом поведении ей не предъявили. Ей запретили обращаться к своей госпоже; запретили даже попрощаться с ней. Ей надлежало немедленно покинуть дом, не объясняясь и не прощаясь ни с кем. Я постаралась немного успокоить Фанни и спросила, где она предполагает переночевать сегодня. Она отвечала, что думает пойти в деревенскую гостиницу, хозяйку которой, почтенную женщину, хорошо знали многие слуги в Блекуотер-Парке. На следующее утро она думает вернуться к своим родственникам в Кумберленд, не останавливаясь в Лондоне, где она никого не знает. Я сразу же сообразила, что с отъездом Фанни нам представляется случай отправить письма в Лондон и Лиммеридж, что было крайне важно. Поэтому я предупредила ее, что вечером принесу ей известия от ее госпожи и что обе мы сделаем все, чтобы помочь ей. С этими словами я пожала ей руку и отправилась наверх. Дверь комнаты Лоры вела в маленькую переднюю, а затем уже в коридор. Когда я попробовала открыть дверь в переднюю, она оказалась закрытой изнутри. Я постучала, и та самая толстая служанка, которая с такой тупой бесчувственностью отнеслась к раненой собаке, показалась на пороге. Ее звали Маргарет Порчер. Она была самой неуклюжей, глупой и упрямой из всей здешней прислуги. Ухмыляясь, она молча застыла на пороге. — Почему вы торчите здесь? — спросила я. — Разве вы не видите, что я хочу пройти? — Но вы не войдете, — сказала она, ухмыляясь во весь рот. — Как вы смеете так разговаривать? Посторонитесь сию же минуту! Она загородила мне дорогу всей своей тушей, обхватила двери огромными красными лапами и кивнула безмозглой головой. — Приказ хозяина, — сказала она и кивнула опять. Мне пришлось собрать все свои силы, чтобы удержаться и не высказать, что я думала о ней и о ее хозяине. Я вовремя вспомнила, что должна обратиться за разъяснениями к нему самому. Я сейчас же пошла вниз искать его. К стыду своему, должна признаться, что мое решение держать себя в руках и не раздражаться на сэра Персиваля было начисто забыто. После всего того, что я вытерпела и подавляла в себе в этом доме, мне было прямо-таки приятно чувствовать, как сильно я рассердилась. В столовой и гостиной никого не было. В библиотеке я застала сэра Персиваля, графа и мадам Фоско. Они стояли вместе. Сэр Персиваль держал в руках какой-то клочок бумаги. Открывая дверь, я услышала, как граф сказал ему: — Нет, тысячу раз нет! Я подошла к нему и посмотрела прямо ему в лицо. — Правильно ли я поняла, сэр Персиваль? Комната вашей жены — тюрьма, а ваша служанка — тюремщик, который сторожит ее? — спросила я. — Да, вам придется это понять, — отвечал он. — Берегитесь, как бы моему тюремщику не пришлось сторожить двух, берегитесь, чтобы ваша комната тоже не стала тюрьмой! — Берегитесь вы сами! Как смеете вы так обращаться с вашей женой и угрожать мне! — вскричала я в бешенстве. — В Англии существуют законы, чтобы защитить женщину от жестокого обращения и оскорбления! Если вы тронете хоть один волосок на Лориной голове, если вы осмелитесь посягнуть на мою свободу, — будь что будет, но я обращусь к этим законам. Вместо ответа он повернулся к графу. — Что я вам говорил? — спросил он. — Что вы теперь скажете? — То, что говорил раньше, — отвечал граф. — Нет. Даже сейчас, несмотря на свой гнев, я чувствовала на себе спокойные, холодные, стальные глаза графа. Как только он проговорил свое категорическое «нет», он оторвал свой взгляд от меня и многозначительно посмотрел на жену. Мадам Фоско немедленно придвинулась ко мне и, стоя рядом со мной, обратилась к сэру Персивалю прежде, чем мы успели произнести хоть единое слово. — Будьте любезны выслушать меня, — сказала она ледяным тоном. — Благодарю вас за гостеприимство, сэр Персиваль, я вынуждена отказаться от него в дальнейшем. Я не останусь в доме, где с дамами обращаются подобно тому, как сегодня обошлись с вашей женой или с мисс Голкомб. Сэр Персиваль попятился и уставился на нее в мертвом молчании. Он буквально замер от удивления, услышав декларацию мадам Фоско, на которую, как хорошо было известно и ему и мне, она никогда не отважилась бы без разрешения своего мужа. Граф стоял подле сэра Персиваля и смотрел на жену с нескрываемым восхищением. — Божественная женщина! — сказал он вполголоса. С этими словами подошел к ней и взял ее под руку. — Я к вашим услугам, Элеонора, — проговорил он со спокойным достоинством, которого я никогда раньше не замечала в нем. — И к услугам мисс Голкомб, если она окажет мне честь принять всяческое содействие, которое я ей предлагаю. — Черт возьми! Что это значит? — вскричал сэр Персиваль, когда граф вместе с мадам Фоско спокойно направился к двери. — В другое время это значило бы то, что я хотел сказать, но в данную минуту это значит то, что сказала моя жена, — отвечал непостижимый итальянец. — Мы впервые поменялись местами, Персиваль, и решение мадам Фоско — мое решение. Сэр Персиваль скомкал клочок бумаги, который держал в руке, и, с проклятьем оттолкнув графа, стал перед ним у дверей. — Будь по-вашему! — сказал он глухим от ярости голосом. — Будь по-вашему, но вот посмотрите, к чему это приведет! — И с этими словами он вышел из комнаты. Мадам Фоско вопросительно взглянула на мужа. — Он так внезапно ушел, — сказала она. — Что это значит? — Это значит, что нам с вами удалось образумить самого вспыльчивого человека в Англии, — отвечал граф. — Это значит, мисс Голкомб, что леди Глайд спасена от грубой несправедливости, а вы — от повторения столь дерзкого выпада. Разрешите мне выразить мое восхищение перед вашим мужеством и вашим поведением в очень трудную минуту. — Искреннее восхищение, — подсказала мадам Фоско. — Искреннее восхищение, — отозвался, как эхо, граф. Силы мои иссякли, гнев утих, моя решимость победить всякое сопротивление больше не помогала мне. Невыносимая тревога за Лору, чувство беспомощного неведения о том, что произошло с ней в беседке, лежали на мне непосильной тяжестью. Чтобы соблюсти приличие, я хотела ответить графу и его супруге в том же высокопарном тоне, в котором они говорили со мной, но не могла говорить и, задыхаясь, молча смотрела на двери. Граф понял мое состояние, распахнул двери, вышел и закрыл их за собой. В ту же минуту послышались тяжелые шаги сэра Персиваля, который спускался по лестнице. Я услышала, как они зашептались. В это время мадам Фоско с самым невозмутимым и любезным видом говорила мне, как она рада за всех нас, что ни ей, ни ее супругу не пришлось покинуть Блекуотер-Парк из-за поведения сэра Персиваля. Прежде чем она закончила свою речь, перешептывание прекратилось, дверь открылась, и в комнату заглянул граф. — Мисс Голкомб, — сказал он, — я счастлив уведомить вас: леди Глайд снова хозяйка в своем доме. Считая, что вам будет приятнее услышать об этой перемене к лучшему от меня, чем от сэра Персиваля, я вернулся, чтобы доложить вам об этом. — Восхитительная деликатность! — сказала мадам Фоско, возвращая своему супругу комплимент, который он перед этим ей сделал. Граф улыбнулся и отвесил поклон, как будто получил официальное одобрение со стороны какого-нибудь постороннего лица, а затем подвинулся, чтобы дать мне дорогу. Сэр Персиваль был в холле. Когда я бежала вверх по лестнице, я слышала, как он нетерпеливо просил графа выйти из библиотеки. — Чего вы там ждете? — сказал он. — Я хочу говорить с вами! — А я хочу поразмыслить в одиночестве, — возразил тот. — Позже, Персиваль, позже! Ни он, ни его друг ничего больше не сказали. Я была уже наверху и бежала по коридору. Я так спешила, что забыла закрыть за собой двери из коридора в переднюю, но захлопнула двери спальной, как только вбежала туда. Лора сидела одна в глубине комнаты, уронив руки на стол и склонив на них голову. Она вскрикнула от радости при виде меня. — Как ты сюда вошла? — спросила она. — Кто тебе разрешил? Неужели сэр Персиваль? Но мне так хотелось поскорей расспросить ее о том, что с ней случилось, что я не могла отвечать ей, — я могла только сама задавать вопросы. Однако желание Лоры узнать, что произошло внизу, было сильнее моего нетерпения. Она настойчиво повторяла свой вопрос. — Конечно, граф, — с нетерпением отвечала я. — Благодаря его влиянию… Она прервала меня гневным жестом. — Не говори мне о нем! — вскричала она. — Граф самый гнусный из людей, гнуснее всех на свете! Граф — жалкий шпион!.. Не успела она закончить свою фразу, как раздался тихий стук в дверь. Я первая подошла к двери, чтобы посмотреть, кто там. За дверью я увидела мадам Фоско. Она стояла передо мной с моим носовым платком в руках. — Вы обронили его внизу, мисс Голкомб, — сказала она. — Я решила занести его вам по дороге в свою комнату. Лицо ее, всегда бледное, было покрыто сейчас такой мертвенной бледностью, что я отшатнулась при виде ее. Руки ее, обычно такие уверенные и спокойные, заметно дрожали, а глаза хищно смотрели мимо меня прямо на Лору. Прежде чем постучать, она подслушивала за дверью! Я поняла это по ее бледному лицу, по дрожанию рук, по взгляду, устремленному на Лору. Постояв так, она молча отвернулась от меня и медленно пошла прочь. Я снова закрыла дверь: — О, Лора, Лора! Мы обе проклянем тот день, когда ты назвала графа шпионом! — Ты сама назвала бы его так, Мэриан, если бы знала то, что я теперь знаю. Анна Катерик была права. Вчера кто-то действительно следил за нами, и это был… — Ты уверена, что это был граф? — Совершенно уверена. Он шпион сэра Персиваля, он его осведомитель. Он послал сэра Персиваля сторожить и ждать с утра меня и Анну Катерик! — Анну нашли? Ты виделась с ней на озере? — Нет. Она спаслась благодаря тому, что не пришла. Когда я вошла в беседку, там никого не было. — Ну? Ну? — Я села и подождала несколько минут. Но нетерпение мое было так велико, что я встала и решила немного походить. Когда я вышла из беседки, я заметила у входа следы на песке. Я нагнулась, чтобы рассмотреть их, и увидела, что на песке большими буквами написано какое-то слово. Это слово было «смотри». — И ты стала разрывать песок на этом месте и выкопала ямку? — Откуда ты это знаешь, Мэриан? — Я сама видела это углубление, когда пришла за тобой в беседку. Продолжай, ради бога! — Ну вот, я разрыла песок и очень скоро наткнулась на клочок бумаги, на котором было что-то написано. В конце стояли инициалы Анны Катерик. — Где записка? — Сэр Персиваль отнял ее у меня. — Ты можешь припомнить, что там было написано, и повторить? — Я помню смысл и могу передать его тебе, Мэриан. Записка была очень коротенькая. Ты запомнила бы ее слово в слово. — Прежде всего расскажи мне ее содержание, а потом будешь рассказывать, что было дальше. Она исполнила мою просьбу. Записываю ее слова в точности. «Вчера нас с вами видел высокий толстый старик, мне пришлось убежать от него. Ему не удалось догнать меня, он потерял меня из виду в лесу. Я не хочу рисковать и приходить сюда в назначенный нами час. Я пишу это в 6 часов утра и спрячу записку в песок, чтобы предупредить вас. В следующий раз, когда мы с вами будем говорить про тайну вашего жестокого мужа, мы должны или встретиться с вами в надежном месте, или не встречаться совсем. Потерпите немного. Я обещаю вам, что вы меня снова увидите, и скоро. А.К.». Ссылка на высокого толстого старика (Лора была уверена, что помнит эти слова в точности) не оставляла сомнения в том, кто именно был незваным гостем около беседки. Я вспомнила, как я сказала вчера сэру Персивалю в присутствии графа, что Лора пошла в беседку искать свою брошку. По всей вероятности, граф позаботился успокоить ее известием, что подпись ее не нужна больше, и поэтому решил отправиться в беседку сразу же после того, как сообщил мне в гостиной об изменении в планах сэра Персиваля. В таком случае, он мог подойти к беседке только в ту минуту, когда Анна Катерик его заметила, не раньше. То, что она так подозрительно быстро рассталась с Лорой, очевидно, и побудило его сделать неудачную попытку догнать ее. Граф не мог слышать их предыдущего разговора. Когда я прикинула расстояние от дома до озера и сопоставила час, в который он зашел ко мне в гостиную, с часом встречи Лоры с Анной Катерик в беседке, у меня не осталось в этом никакого сомнения. Придя к этому выводу, я постаралась узнать от Лоры, что же произошло после того, как граф сообщил сэру Персивалю о своих наблюдениях. — Каким образом ты отдала ему записку? — спросила я. — Что ты с ней сделала, когда нашла ее в песке? — После того как я прочитала ее, — отвечала она, — я взяла ее в беседку, чтобы посидеть там и перечитать еще раз. Только я начала читать, как на нее упала чья-то тень. Я подняла глаза и увидела сэра Персиваля — он стоял у входа и наблюдал за мной. — Ты попыталась спрятать записку? — Да, но он остановил меня. «Можете не стараться и не прятать записку, — сказал он, — я ее уже прочитал». Я беспомощно смотрела на него, я ничего не могла выговорить. «Вы понимаете? — продолжал он. — Я прочитал ее. Два часа назад я вырыл записку из песка и опять зарыл ее, и опять написал слово „смотри“, чтобы она попала в ваши руки. Теперь вам не отвертеться, вам не удастся солгать. Вчера у вас было тайное свидание с Анной Катерик, а сегодня у вас в руках записка от нее. Я еще не изловил ее, но поймал час. Дайте мне эту записку». Он подошел ко мне — я была с ним одна, Мэриан, что мне оставалось делать? — я отдала ему записку. — Что он тогда сказал? — Сначала он ничего не сказал. Он схватил меня за руку, вытащил из беседки и начал озираться по сторонам, по-видимому опасаясь, что нас увидят или услышат. Потом он крепко сжал мою руку — над локтем — и прошептал: «Что вам говорила вчера Анна Катерик? Я требую, чтобы вы рассказали мне все с первого до последнего слова!» — И ты это сделала? — Я была с ним одна, Мэриан, он вцепился в мою руку — мне было так больно! Что мне оставалось делать? — На твоей руке остался синяк? Покажи мне его. — Зачем? — Я хочу его видеть, Лора, ибо надо положить конец нашему терпению. С сегодняшнего дня мы должны начать сопротивляться. Этот синяк — оружие против него. Дай мне взглянуть на синяк — может быть, в дальнейшем мне придется показать под присягой, что я его видела. — О Мэриан, не гляди так! Не говори так! Мне уже не больно. — Покажи мне синяк! Она показала мне свои синяки. Мне было уже не до слез, я не могла ни жалеть ее, ни содрогаться при виде этих синяков. Говорят, что мы, женщины, либо лучше, либо хуже мужчин. Если бы сейчас он появился передо мной, я бы не устояла от искушения… Но, слава создателю, его жена ничего не заметила на моем лице. Кроткая, невинная, любящая, она думала только, что я жалею ее и боюсь за нее, не больше. — Не принимай мои синяки слишком близко к сердцу, — сказала она, спуская рукав, — мне сейчас уже не больно. — Ради тебя я постараюсь не думать о них, моя дорогая. Ну хорошо. Значит, ты передала ему все, что сказала тебе Анна Катерик, — то самое, о чем ты говорила и мне? — Да, все. Он этого требовал — я была с ним одна, — я ничего не могла скрыть от него. — Когда ты замолчала, он что-нибудь сказал? — Он посмотрел на меня и засмеялся насмешливо, злобно. «Я заставлю вас признаться во всем! — сказал он. — Вы слышите? Я хочу знать все остальное!» Я клялась, что рассказала ему все. «О нет! — отвечал он. — Вы знаете гораздо больше, чем хотите в этом признаться. Вы не желаете говорить? Я вас заставлю! Я выпытаю из вас все, если не здесь, то дома!» Он повел меня домой незнакомой дорогой — я уже больше не надеялась, что встречу тебя, — и молчал, пока вдали не показался наш дом. Тогда он остановился и сказал: «Я еще раз даю вам возможность во всем мне признаться. Может быть, вы передумали и скажете мне все остальное?» Я могла только повторить ему то же самое, что рассказала перед этим. Он начал осыпать меня проклятиями за мое «упрямство» и пошел дальше — и привел меня домой. «Вам не удастся обмануть меня, — сказал он. — Вы знаете больше, чем хотите рассказать. Я вытяну из вас все — и из вашей сестры тоже. Мне надоели ваши перешептывания и секреты, их больше не будет. Ни вы, ни она не увидите больше друг друга, пока во всем не признаетесь мне. Вас будут сторожить и днем и ночью, пока вы не скажете мне всю правду». Он был глух к моим мольбам и уверениям. Он отвел меня в мою спальню. Фанни сидела здесь и занималась починкой. Он приказал ей немедленно удалиться. «Я позабочусь о том, чтобы вас не втянули в этот заговор, — сказал он. — Вы сегодня же уедете. Если вашей госпоже угодно иметь горничную — я ей выберу горничную по своему усмотрению». Он втолкнул меня в комнату и запер за мной дверь на ключ. Потом прислал эту бесчувственную женщину сторожить меня, Мэриан! Он выглядел и разговаривал, как сумасшедший. Тебе, наверно, не верится, но это вправду было так. — Я верю, я все понимаю, Лора. Он сошел с ума — сошел с ума от страха, ибо у него совесть нечиста. После твоего рассказа я совершенно уверена, что вчера Анна Катерик хотела рассказать тебе тайну, которая может погубить твоего мужа, — он думает, что ты уже знаешь эту тайну. Что бы ты ни сказала ему теперь, он не успокоится, — ничто не убедит его, что ты говоришь правду. Я говорю все это не для того, чтобы напугать тебя, ангел мой, а для того, чтобы открыть тебе глаза на положение, в котором ты находишься. Я хочу убедить тебя, что мне необходимо действовать в твою защиту, пока шансы еще на нашей стороне. Благодаря вмешательству графа Фоско я могла повидать тебя сегодня, но завтра граф может не пожелать больше вмешиваться. Сэр Персиваль выгнал Фанни, потому что она сообразительная девушка и искренне предана тебе, а выбрал на ее место женщину, которая относится к тебе с полным равнодушием, равную по тупости цепному псу во дворе. Невозможно предугадать, какие жестокие меры он предпримет в дальнейшем, если только мы не используем все наши возможности, пока они у нас есть. — Но что мы можем сделать, Мэриан? О, если бы мы могли навсегда уехать отсюда и никогда больше сюда не возвращаться! — Выслушай меня, ангел мой, и постарайся поверить, что ты не совсем беззащитна, пока я с тобой. — Я постараюсь — я уже верю в это. Но не думай только обо мне — не забудь про бедную Фанни. Она тоже нуждается в утешении и помощи. — Я не забуду ее. Я виделась с ней перед тем, как пришла сюда, и уговорилась повидать ее еще раз вечером. В Блекуотер-Парке письма не в безопасности, когда их опускаешь в почтовую сумку, а мне придется сегодня отослать два письма относительно тебя — они должны попасть в руки одной только Фанни. — Какие письма? — Во-первых, Лора, я хочу написать компаньону мистера Гилмора, который предложил нам свою помощь. Я мало разбираюсь в законах, но уверена, что они могут защитить женщину от жестокого обращения, к которому прибегнул сегодня этот негодяй. Я не буду пускаться в подробности относительно Анны Катерик, так как никаких точных сведений о ней я сообщить не могу. Но поверенному станет известно об этих синяках и о том, как тебя заперли в твоей комнате. Я не успокоюсь, пока он не узнает об этом! — Но подумай об огласке, Мэриан! — Я рассчитываю именно на огласку. Опасаться огласки должен сэр Персиваль, а не ты. Только перспектива огласки может принудить его к какому-то компромиссу. Я поднялась, чтобы уйти, но Лора умоляла меня не оставлять ее одну. — Ты доведешь его до крайности, — сказала она, — и наше положение станет во много раз опаснее. Я поняла правду, ужасающую правду ее слов. Но мне не хотелось признаваться ей в этом. В нашем отчаянном положении нам оставалось только идти на риск, до такой степени мы были бессильны и беззащитны. Я осторожно сказала ей об этом. Она горько вздохнула, но не стала спорить. Она только спросила, кому я хочу написать второе письмо. — Мистеру Фэрли, — сказала я. — Твой дядя — твой ближайший родственник и глава семьи. Он обязан вмешаться — и сделает это. Лора грустно покачала головой. — Да, да, — продолжала я, — твой дядя слаб, эгоистичен, равнодушен, это так, я знаю, но все же он не сэр Персиваль Глайд, и у него нет таких друзей, как граф Фоско. Я не жду от него доброты или родственной нежности, но он сделает все, чтобы оградить свой покой. Если только мне удастся убедить его, что, вмешайся он сейчас, в дальнейшем он избежит всяких треволнений и неприятной ответственности, тогда он расшевелится ради самого себя. Я знаю, как вести себя с ним, Лора, кое-какая практика у меня уже была. — Если бы только ты сумела упросить его разрешить мне вернуться на время в Лиммеридж и спокойно пожить там с тобой, Мэриан, я стала бы, наверно, почти такой же счастливой, как была до замужества! Эти слова направили мои мысли по новому пути. Можно ли поставить сэра Персиваля перед необходимостью выбирать между двумя возможностями: подвергнуться судебному преследованию за жестокое обращение с женой или согласиться спокойно разъехаться с ней под предлогом, что она поедет погостить к своему дядюшке? Согласится ли он на последнее предложение? Это было более чем сомнительно. И все же, каким бы безнадежным оно ни казалось мне, попробовать стоило. Я решила отважиться на это просто с отчаяния, за неимением лучшего. — Я напишу дяде о твоем желании, — сказала я, — и посоветуюсь с поверенным. Может быть, из этого что-нибудь выйдет. С этими словами я снова поднялась, чтобы уйти, и снова Лора удержала меня. — Не оставляй меня! — сказала она неуверенно. — Мои письменные принадлежности на этом столе, ты можешь писать письма здесь. Мне было очень горько отказывать ей в этой просьбе. Но мы и так уже слишком долго были вместе. Если бы мы возбудили новые подозрения, то, может быть, не смогли бы больше видеться друг с другом. Мне следовало сейчас появиться внизу, среди этих негодяев, которые, возможно, в эту минуту думали и говорили о нас. Я объяснила все Лоре и убедила ее, что нам необходимо расстаться. — Приблизительно через час или около того, ангел мой, я вернусь к тебе, — сказала я. — На сегодня самое худшее уже позади. Сиди спокойно и не бойся ничего. — Ключ в двери, Мэриан? Можно мне запереться изнутри? — Да, конечно, вот ключ. Запрись и никому не отпирай, пока я не вернусь. Я поцеловала ее и оставила одну. Уходя, я с радостью услышала, как за мной защелкнулся замок, — теперь я знала, что она в целости и сохранности за запертой дверью. VIII 19 июня На лестнице мне пришло в голову, что и мою дверь следовало бы запирать, а ключ для верности иметь всегда при себе, когда я ухожу из комнаты. Мой дневник вместе с другими бумагами был заперт в ящике письменного стола, но письменные принадлежности лежали сверху. В числе их была моя печать (с весьма обычным вензелем — два голубя пьют из одной чаши) и несколько листков промокательной бумаги с отпечатками моих записей, сделанных накануне ночью. Мне казалось опасным оставлять незапертыми даже эти пустяки, до такой степени я была во власти подозрений, ставших частью меня самой. В мое отсутствие замок ящика казался мне ненадежной защитой. Надо было преградить доступ к этому ящику — мне следовало запирать дверь своей комнаты. Никаких следов чужого пребывания в моей комнате я не обнаружила. Мои письменные принадлежности (я дала строгие указания горничной никогда не трогать их) лежали, как обычно, в беспорядке на столе. Единственное, что бросилось мне в глаза, была моя печать, аккуратно положенная на поднос вместе с карандашами и воском. Класть ее туда, должна признаться, было не в моих привычках, к тому же я никак не могла припомнить, когда я это сделала. С другой стороны, я не могла припомнить, куда, собственно, я ее бросила, — весьма возможно, что на этот раз я машинально положила ее на место, и я не стала ломать себе голову над этой новой загадкой, с меня было достаточно волнений сегодняшнего дня. Я заперла дверь, положила ключ в карман и спустилась вниз. Мадам Фоско была в холле одна и разглядывала барометр. — Все еще падает, — сказала она. — Боюсь, что снова пойдет дождь. — Лицо ее было, по обыкновению, бледным и непроницаемым. Но рука, показывавшая на стрелку барометра, заметно дрожала. Успела ли она уже передать своему мужу, как Лора в моем присутствии назвала его шпионом? Я сильно подозреваю, что это так. Одна мысль о последствиях, которые это может иметь, наполняет меня ужасом — ужасом тем более непреодолимым, что, по существу, я не понимаю его причины. Мадам Фоско не простила своей племяннице, что та, сама того не подозревая, стоит между нею и наследством в десять тысяч фунтов. Несмотря на ее напускную, внешне безупречную любезность, я непоколебимо уверена в этом. Моя уверенность вытекает из разных мелочей, которые женщины так хорошо умеют подмечать друг у друга. Все эти соображения мгновенно нахлынули на меня и побудили заговорить с ней в напрасной надежде употребить все мое влияние, всю силу моего красноречия, чтобы хоть как-нибудь искупить оскорбление, нанесенное графу Лорой. — Могу ли я надеяться, мадам Фоско, что вы любезно простите меня, если я осмелюсь заговорить с вами по поводу одного чрезвычайно прискорбного случая? Она скрестила руки на груди и величественно наклонила голову, не произнеся ни слова и не спуская с меня глаз. — Когда вы были так добры принести мне мой носовой платок, — продолжала я, — я очень, очень боюсь, что вы могли случайно услышать слова Лоры, которые я не желаю повторять и не буду пытаться оправдывать. Я только позволю себе надеяться, что вы не сочли их настолько важными, чтобы упоминать о них графу? — Я не придала им никакого значения! — резко и горячо сказала мадам Фоско. — Но, — прибавила она, мгновенно делаясь ледяной, — у меня нет секретов от моего мужа, даже пустячных. Как только он заметил мое огорченное лицо, мне пришлось исполнить свой неприятный долг и объяснить ему причину моего огорчения. Признаюсь вам откровенно, мисс Голкомб, я все рассказала ему. Я была готова к этому, однако вся похолодела при ее словах. — Разрешите мне со всей серьезностью умолять вас, мадам Фоско, и умолять графа принять во внимание печальные обстоятельства, в которых сейчас находится моя сестра. Она сказала это, когда была вне себя от несправедливой обиды, нанесенной ей мужем. Она сама не помнила, что говорила, когда произнесла эти опрометчивые слова. Могу ли я надеяться, что, принимая все это во внимание, ее слова будут великодушно прощены? — Безусловно! — сказал за моей спиной спокойный голос графа. Он подкрался к нам своей бесшумной походкой, держа в руках книгу. — Когда леди Глайд произнесла эти необдуманные слова, — продолжал он, — она совершила несправедливость по отношению ко мне, которую я оплакиваю — и прощаю. Не будем никогда больше возвращаться к этому, мисс Голкомб. Постараемся предать эти слова забвению. — Вы так добры, — пробормотала я, — вы снимаете такую огромную тяжесть с моей души!.. Я попыталась продолжать, но его глаза не отрывались от меня, его страшная улыбка, скрывающая его истинные чувства, безжалостно и неумолимо застыла на его широком, гладком лице. Моя уверенность в его безграничной фальшивости, сознание, до чего я унизилась, вымаливая прощения у него и у его жены, привела меня в такое смятение, что слова замерли на моих устах, и я молча стояла перед ним. — Я на коленях умоляю вас не говорить больше об этом, мисс Голкомб. Я воистину потрясен, что вы сочли нужным сказать так много! — С этими любезными словами он взял мою руку — о, как я себя презираю, как мало утешает меня сознание, что я покорилась этому ради Лоры! — он взял мою руку и поднес к своим ядовитым губам. До этих пор я еще никогда не чувствовала с такой предельной ясностью, как велик мой ужас перед ним. Эта безобидная фамильярность потрясла меня, как самое гнусное оскорбление, которое мужчина мог бы мне нанести. Я скрыла свое отвращение и попыталась улыбнуться — я, когда-то так безжалостно осуждавшая лживость других женщин, была в этот миг фальшивее худшей из них, была такой же фальшивой, как этот Иуда,9 чьи губы прикоснулись к моей руке. Я не могла бы сохранять свое унизительное самообладание, если бы он продолжал смотреть на меня. Ревнивая, как тигрица, жена его пришла мне на помощь и отвлекла его внимание, когда он завладел моей рукой. Холодные голубые глаза ее засверкали, бледные щеки вспыхнули, она вдруг стала выглядеть на много лет моложе. — Граф, — сказала она, — вы забываете, что ваша вежливость иностранца непонятна англичанке! — Простите меня, мой ангел! Она понятна самой лучшей из всех англичанок в мире! — С этими словами он выпустил мою руку и невозмутимо поднес к губам руку своей жены. Я побежала наверх, чтобы найти прибежище в своей комнате. Если бы у меня было время для размышлений, когда я осталась одна, мои собственные мысли причинили бы мне много страданий. Но размышлять было некогда. По счастью, времени было в обрез, и это сознание поддерживало мое мужество и спокойствие, — мне оставалось только действовать. Необходимо было написать поверенному и мистеру Фэрли, и я, ни минуты не колеблясь, села за письменный стол. Мне не приходилось выбирать, к кому обратиться за помощью, я могла рассчитывать только на самое себя, ни на кого больше. У сэра Персиваля не было по соседству ни друзей, ни родных, которым я могла бы написать. У него не было знакомых среди людей, занимающих в свете такое же положение, как и он. С соседями по имению он тоже не знался и был с ними скорее в плохих отношениях. У нас обеих не было ни отца, ни брата, которые могли бы приехать и стать на нашу защиту. Оставалось только написать эти два не очень убедительных письма. Если бы мы с Лорой попытались тайно бежать из Блекуотер-Парка, все дальнейшие мирные переговоры с сэром Персивалем были бы невозможны. Все осудили бы нас за это. Ничего, кроме перспективы неминуемой гибели, не могло бы служить нам оправданием в случае такого побега. Сначала надо было попробовать, не помогут ли нам письма. Я ничего не написала поверенному об Анне Катерик, потому что (как я уже сказала Лоре) она была связана с тайной, которую мы не могли объяснить, и потому сообщать о ней юристу было бесполезно. Я предоставила поверенному отнести позорное поведение сэра Персиваля за счет новых разногласий с женой по поводу денежных дел. Я просто просила его совета и спрашивала, можно ли принять законные меры для защиты Лоры, если бы она захотела покинуть Блекуотер-Парк и вернуться со мной на некоторое время в Лиммеридж, а ее муж не соглашался бы на это. Относительно подробностей ее отъезда я отсылала его к мистеру Фэрли, заверяя его, что пишу с согласия самой Лоры. Я закончила свое письмо просьбой действовать как можно скорей и употребить власть закона, чтобы помочь нам. Затем я занялась письмом к мистеру Фэрли. Чтобы заставить его немного расшевелиться, я обратилась к нему в выражениях, о которых уже упомянула Лоре. В письмо к нему я вложила копию моего письма к поверенному, чтобы мистер Фэрли понял, насколько все это серьезно, и представила ему наш переезд в Лиммеридж как единственный выход из создавшегося положения. По моим словам, только это могло предотвратить опасность, грозящую Лоре, и уберечь дядю с племянницей от неизбежных неприятностей в недалеком будущем. Написав и запечатав оба письма, я пошла показать их Лоре. — Тебя никто не беспокоил? — спросила я, когда она открыла мне двери. — Никто не стучался ко мне, — отвечала она, — но я слышала чьи-то шаги в передней. — Кто это был — мужчина или женщина? — Женщина. Я слышала шуршание ее юбок. — Шуршание шелка? — Да, шелка. Очевидно, мадам Фоско была на страже. Если она делала это по собственному почину, это не было страшно. Но если она сторожила Лору по приказанию графа, будучи послушным инструментом в его руках, это было слишком серьезно, чтобы не обратить на это внимания. — Когда ты перестала слышать, как шуршат юбки в передней, что было дальше? — спросила я. — Они зашуршали по коридору? — Да. Я сидела тихо и слушала, это было именно так. — В какую сторону? — К твоей комнате. Я задумалась. Я не слышала этого шуршания. Я была слишком занята своими письмами. Рука у меня тяжелая, перо мое скрипит и царапает бумагу. Мадам Фоско могла скорее различить этот звук, чем я — шуршание ее шелковых юбок. Это было лишней причиной не доверять мои письма почтовой сумке в холле. Лора заметила мою задумчивость. — Новые затруднения! — устало сказала она. — Новые затруднения, новые опасности! — Никакой опасности, — возразила я, — просто маленькое затруднение. Я думаю о наилучшем способе передать письма в руки Фанни. — Значит, ты их уже написала? О Мэриан, умиляю тебя, будь осторожна! — Нет, нет, бояться нечего. Скажи мне, который час? Было без четверти шесть. Дойти до деревенской гостиницы и вернуться к обеду у меня уже не было времени. Но если бы я стала ждать до вечера, мне, пожалуй, не удалось бы незаметно уйти из дому. — Запрись, и пусть ключ остается в замочной скважине, Лора, — сказала я. — А за меня не бойся. Если за дверью кто-нибудь будет меня спрашивать, откликнись и скажи, что я пошла гулять. — Когда ты вернешься? — К обеду — непременно. Мужайся, душа моя! Завтра в это время о твоем положении будет известно разумному, честному, здравомыслящему человеку. После мистера Гилмора нашим ближайшим другом является его компаньон. Я вышла и решила, что, пока не узнаю, что делается на нижнем этаже, мне лучше не показываться в костюме для прогулки. Я еще не установила, в доме сэр Персиваль или нет. Пение канареек в библиотеке и запах табачного дыма, струящийся через приоткрытую дверь, сразу подсказали мне, где находится граф. Я оглянулась, когда проходила мимо, и, к своему изумлению, увидела, что он с очаровательной любезностью показывает достижения своих любимцев — домоправительнице! Очевидно, он сам пригласил ее посмотреть на них, потому что ей никогда бы не пришло в голову пойти в библиотеку. За каждым поступком этого человека всегда стоит какой-то умысел. Что он сейчас замышляет? Мне было некогда заниматься расследованием причин, побудивших его чаровать домоправительницу. Я начала искать мадам Фоско и убедилась, что она занята своим любимым делом — графиня гуляла вокруг водоема. Я не знала, как она встретит меня после вспышки ревности, которую я возбудила в ней незадолго до этого. Но муж успел укротить ее — она заговорила со мной со своей обычной вежливостью. Я обратилась к ней только для того, чтобы разузнать, куда девался сэр Персиваль. Мне удалось косвенно упомянуть о нем и после некоторого сопротивления она наконец сдалась и сказала, что он вышел из дому. — Какую из лошадей он взял? — спросила я небрежно. — Ни одной. Он ушел пешком два часа назад. Насколько я поняла — чтобы навести справки о женщине, по имени Анна Катерик. По-видимому, он решил во что бы то ни стало найти ее — непонятно для чего. Не знаете ли вы, мисс Голкомб, ее сумасшествие опасно? — Не знаю, графиня. — Вы идете домой? — Да, я думаю. Наверно, скоро уже надо будет переодеваться к обеду. Мы вместе вернулись в дом. Мадам Фоско поплыла в библиотеку и закрыла за собой двери. Я сразу же бросилась за шляпой и шалью. Нельзя было терять ни минуты, если я хотела добежать до гостиницы, увидеться с Фанни и вовремя вернуться к обеду. Когда я снова проходила через холл, там не было ни души. Пение канареек в библиотеке прекратилось. Мне некогда было останавливаться для новых расследований. Я убедилась, что путь свободен, и поспешила выйти из дому с двумя письмами в кармане. По дороге в деревню я приготовилась к тому, что, возможно, повстречаюсь с сэром Персивалем. Я была уверена, что не растеряюсь, если мне придется иметь дело с ним одним. Всякая женщина, умеющая держать себя в руках, всегда может справиться с мужчиной, который в гневе не помнит себя. У меня не было такого страха перед сэром Персивалем, какой я испытывала перед графом. Вместо того чтобы обеспокоиться, услышав о цели его прогулки, я, наоборот, успокоилась. Пока он будет занят поисками Анны Катерик, у Лоры и у меня есть некоторая доля надежды, что он временно перестанет преследовать нас. Ради нас самих и ради бедной Анны я молила бога, чтобы ей удалось снова скрыться от него. Я спешила изо всех сил, оборачиваясь время от времени, дабы убедиться, что за мной никто не идет, пока не дошла до перекрестка, откуда дорога вела прямо в деревню. На моем пути мне никто и ничто не встретилось, кроме пустого фургона. Скрип его неподмазанных колес был очень неприятен, и, когда я увидела, что фургон едет в деревню по той же дороге, я остановилась, чтобы пропустить его. Мне показалось, что я вижу чьи-то ноги в тени за фургоном; возница шел впереди, рядом со своими битюгами. Дорога была настолько узкой, что фургон задевал деревья и кустарник с двух сторон, и мне пришлось подождать, пока он не проедет, чтобы проверить мое впечатление. Очевидно, я ошиблась: когда фургон проехал, дорога за ним была безлюдна. Я дошла до гостиницы, не повстречавшись с сэром Персивалем и не заметив на пути ничего подозрительного. Мне было приятно узнать, что хозяйка отнеслась к Фанни очень любезно. Девушке отвели маленькую комнату, где она могла посидеть вдали от шумной столовой, и уютную спаленку на самом верху. Увидев меня, она опять начала плакать и совершенно справедливо заметила, бедняжка, как тяжело, когда тебя выгоняют, будто ты совершила какой-то непростительный поступок, а на самом деле твое поведение безупречно. Даже сам хозяин, прогнавший ее, ничего не мог поставить ей в вину. — Постарайтесь примириться с этим, Фанни, — сказала я. — Мы с вашей госпожой останемся вашими друзьями и приложим все усилия, чтобы ваши рекомендации не пострадали. Теперь послушайте. У меня сейчас очень мало времени. Я хочу дать вам важное поручение. Мне необходимо, чтобы вы доставили по назначению эти два письма. Одно, с маркой, вы опустите в почтовый ящик в Лондоне, где вы будете завтра утром. Другое, адресованное мистеру Фэрли, вы отдадите ему в собственные руки, как только приедете домой. Спрячьте оба письма, никому не показывайте и не отдавайте их. Они имеют важное значение для вашей госпожи. Фанни спрятала письма за пазуху. — Там они и останутся, пока я не выполню вашего приказания, мисс, — сказала она. — Смотрите не опоздайте завтра на станцию, — продолжала я. — И когда увидите экономку в Лиммеридже, передайте ей привет от меня и скажите, что я беру вас в услужение, пока леди Глайд не сможет взять вас обратно. Может быть, мы встретимся раньше, чем вы думаете. Итак, не падайте духом и не опоздайте завтра на поезд. — Благодарю вас, мисс, очень благодарю вас! У меня стало легче на сердце, когда я услышала ваш голос. Передайте миледи, что я никогда не забуду ее. Я оставила все в полном порядке. О господи, кто-то поможет ей сегодня переодеться к обеду! У меня сердце разрывается, мисс, как я об этом подумаю. Когда я вернулась домой, у меня оставалось всего четверть часа, чтобы привести себя в порядок и сказать два слова Лоре, перед тем как спуститься вниз к обеду. — Письмо уже у Фанни, — шепнула я ей через дверь. — Ты будешь обедать с нами? — О нет, нет, ни за что на свете! — Что-нибудь случилось? Кто-нибудь приходил к тебе? — Да, только что. Сэр Персиваль. — Он вошел в комнату? — Нет, он напугал меня — он так стучал в дверь! Я сказала: «Кто там?» — «Вы сами знаете, кто, — отвечал он. — Вы передумали? Вы скажете мне все остальное? Я вас заставлю! Рано или поздно я все из вас вытяну! Я знаю, что вам известно, где сейчас Анна Катерик». — «Я правда-правда не знаю!» — сказала я. «Нет, знаете! — крикнул он в ответ. — Я преодолею ваше упрямство, запомните это! Я у вас все выпытаю!» С этими словами, Мэриан, он ушел всего пять минут назад. Он не нашел Анну! Сегодня ночью мы в безопасности — он еще не нашел ее. — Ты идешь вниз, Мэриан? Приходи ко мне вечером. — Да, да. Не беспокойся, если я немного запоздаю, — я должна быть очень осмотрительной и не обидеть их тем, что рано уйду. Гонг прозвонил к обеду, и я поспешила спуститься вниз. Сэр Персиваль повел в столовую мадам Фоско, а граф предложил руку мне. Он был почему-то весь красный и, казалось, не мог отдышаться. Одет он был не так тщательно, как обычно. Может быть, он тоже ходил куда-то и боялся опоздать к обеду? Или сегодня он особенно страдал от жары? Как бы там ни было, он был чем-то встревожен настолько, что не мог скрыть это. В продолжение обеда он был так же молчалив, как сам сэр Персиваль, и время от времени украдкой поглядывал на свою жену с выражением тревоги и неудовольствия, которых я в нем до сих пор никогда по отношению к ней не замечала. Единственным светским ритуалом, который он выполнял за обедом неукоснительно, как всегда, была его внимательность и любезность ко мне. Какую гнусную цель он преследует, я еще не догадалась. Какой бы она ни была, его неизменная вежливость в отношении меня, неизменная почтительность с Лорой, неизменное противодействие грубой вспыльчивости сэра Персиваля являются способами, которыми он твердо и неукоснительно пользуется для достижения этой непонятной мне цели с той самой минуты, как появился в доме. Впервые я заподозрила это в тот день, когда в библиотеке он встал на нашу защиту по поводу подписи под документом. Я теперь совершенно уверена, что он преследует какую-то определенную цель. Когда мадам Фоско и я поднялись из-за стола, граф тоже встал, чтобы сопровождать нас в гостиную. — Зачем вы уходите? — спросил сэр Персиваль. — Я говорю о вас, Фоско. — Я ухожу, ибо уже напился и наелся, — отвечал граф. — Будьте снисходительны, Персиваль, к моей иностранной привычке уходить и приходить вместе с дамами. — Ерунда! Лишний стакан бордосского не повредит вам! Посидите со мной, как англичанин. Я хочу спокойно поговорить с вами за стаканом вина. — Я приветствую спокойный разговор всем сердцем, Персиваль, но не сейчас и не за стаканом вина. Попозже вечером — с удовольствием, попозже вечером. — Куда как вежливо! — в ярости сказал Персиваль. — Вежливое обращение с хозяином дома, клянусь честью! За обедом я много раз видела, как он нерешительно поглядывал на графа, тогда как граф избегал смотреть на него. Это обстоятельство в совокупности с настойчивым желанием хозяина поговорить о чем-то и упрямая решимость гостя избежать разговора напомнили мне, что сэр Персиваль и днем напрасно просил своего друга выйти из библиотеки, чтобы поговорить с ним. Граф уклонился от переговоров днем и снова уклонялся от этого после обеда. Какими бы ни были эти переговоры, они, очевидно, представляли большую важность для сэра Персиваля — и, возможно, некоторую опасность для графа, судя по его неохоте разговаривать со своим другом. Эти мысли промелькнули у меня в голове по дороге из столовой в гостиную. Сердитое восклицание сэра Персиваля по поводу того, что его приятель оставлял его одного в столовой, по-видимому, не произвело никакого впечатления на графа. Он упрямо проводил нас до чайного столика, подождал с минуту в комнате, вышел в холл и вернулся с почтовой сумкой в руках. Было восемь часов. В это время письма из Блекуотера отсылались на станцию. — Нет ли у вас писем для отправки, мисс Голкомб? — спросил граф, подходя ко мне с почтовой сумкой. Я увидела, как мадам Фоско, разливавшая чай, замерла со щипчиками для сахара в руках, чтобы услышать мой ответ. — Нет, граф, благодарю вас, у меня нет сегодня писем. Он отдал сумку слуге, находившемуся в комнате, сел за рояль и заиграл веселую неаполитанскую уличную песенку «Моя Каролина», которую повторил дважды. Жена его, обычно самая медлительная из женщин, приготовила чай с такой быстротой, с какой сделала бы это я, мгновенно выпила свою чашку и тихо выскользнула из комнаты. Я хотела последовать ее примеру, отчасти боясь, что она попытается причинить Лоре какую-нибудь неприятность, отчасти оттого, что решила не оставаться наедине с ее мужем. Прежде чем я успела дойти до порога, граф остановил меня, попросив налить ему чаю. Я подала ему чашку и снова попыталась уйти. Он опять остановил меня; на этот раз он сел за рояль и обратился ко мне по поводу одного музыкального вопроса, который, как он заявил, задевал честь его страны. Напрасны были мои уверения, что я совершенно незнакома с музыкой вообще, не разбираюсь в ней и не имею к ней никакого вкуса. Он воззвал ко мне с неистовой пылкостью, прекратившей все мои дальнейшие возражения. Англичане и немцы, провозгласил он с негодованием, всегда презирали итальянцев за их неспособность заниматься серьезной музыкой. Англичане постоянно твердят о своих ораториях, а немцы постоянно твердят о своих симфониях. Разве все мы позабыли его бессмертного друга и земляка Россини? Разве «Моисей в Египте» не является божественной ораторией, которую можно петь на сцене, вместо того чтобы холодно исполнять ее в концертах? Разве увертюра к «Вильгельму Теллю» не симфония, только названная по-другому? Знакома ли я с музыкой оперы «Моисей в Египте»? Не прослушаю ли я это, и это, и еще это для того, чтобы убедиться, что ничего более божественного и великого не было создано ни одним из смертных? И, не ожидая моего согласия или отказа, не спуская с меня своих стальных глаз, он начал оглушительно колотить по клавишам и петь с громогласным, безудержным восторгом, останавливаясь только для того, чтобы с неистовым пылом объявить мне название музыкального отрывка: «Хор египтян во мгле кромешной, мисс Голкомб!»… «Речитатив Моисея перед скрижалями с заповедями»… «Молитва израильтян при переходе через Красное море». Ага! Ага! Разве это не божественная музыка? Разве это не потрясающая музыка? Рояль ходил ходуном под его мощными руками, чайные чашки дребезжали на столе, а он пел во все горло своим мощным басом, отбивая такт огромной ножищей. Было нечто ужасное, нечто свирепое и дьявольское в его бурном ликовании по поводу собственной игры и пения и в торжестве, с которым он наблюдал произведенное на меня впечатление, тогда как я все дальше и дальше отступала к двери. Наконец я освободилась не собственными усилиями, но благодаря сэру Персивалю. Он открыл дверь столовой и сердито крикнул: — Что это за адский грохот?! Граф сейчас же встал из-за рояля. — Увы, там, где Персиваль, гармонии и мелодии конец, — сказал он. — Муза музы