Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом»


НазваниеТатьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом»
страница9/14
Дата публикации28.10.2013
Размер2.57 Mb.
ТипДокументы
vb2.userdocs.ru > Астрономия > Документы
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14
городская, га? – гогочет ей вслед дядька Мыкола. Отец того, молодого, Мыколы. – Надька тэж, як до миста пойих'ала з Васылём, то така балувана стала, якбы ж то николы зад лопухом нэ подтырала.

– Обэрэжнишэ, там Шарык на двóри на проволоци… Ой, я и забула, шо вин тэбэ прызнав. – И баба Маруся начинает рассказывать многочисленным, сильно удивлённым этим фактом Качурам, как «Шарык тую Оксану прызнав».
На радостях, что приехал старший внук, да ещё и не просто так, а знакомить бабу Марусю с будущей женой, о чём она заранее была извещена телеграммой, старушка забыла посадить Шарика на цепь. Накануне она ездила в Хмельник на рынок, никаких званых гостей за день до приезда внука не ждала, а нежданным – зубастая пасть только и положена! Молодые люди выходят из машины, сухонькая бабка кидается на шею «Ихорку» и принимается его лобызать, а Настя, взяв свою небольшую сумку через плечо, заходит во двор, чтобы не торчать пнём посреди чужой родственной нежности и ласки. А то потом ещё сгоряча и на неё набросятся с поцелуями, а поцелуи и объятия для неё – дело слишком интимное. Она даже с Игорем не слишком-то обнимается и никогда не целуется. Всё остальное – пожалуйста. А это нет. «Психология проститутки называется, ага!» – насмешничает она сама над собой. Заходит в большой чистый ухоженный двор, посреди которого растёт огромная («О боже!») ель. Справа кто-то хрюкает, где-то невдалеке вовсю кудахчет, прямо – чистая веранда большого по прежним сельским меркам дома. Чуть дальше – просторная летняя кухня, пристроенная, судя по трубе, к огромной, из песни слов не выкинешь, русской печи. Калитка, должно быть, ведёт в сад и дальше, в огромный, в полгектара, огород, спускающийся к реке. Настя сада и огорода не видит, но Игорь рассказывал – значит, они там есть, и надо бы пойти посмотреть. Она ставит сумку на порог дома и идёт к калитке. Калитка не заперта. Крючок откинут. Она чуть проходит – и, действительно, огромный, как они это называют, огород, а по меркам Настиного детства – это поле. Поле заканчивается внизу разливом красивой широкой реки. К Насте по склону бежит красивый пёс в ошейнике, очень похожий на умершего на руках поволжской бабушки Бурана. С одним «но» – у него тонкие лапы. И значит, он – дворняжка. Но какое это имеет значение, если он так вкусно пахнет травой, солнцем и рекой, совсем так, как пах когда-то Буран. Настя чешет его за ухом, треплет его лаичью раскосую морду, и он улыбается ей в ответ и облизывает лицо и руки присевшей перед ним в поклоне Насти.

– Га! Старá я дура! – слышит Настя сзади раньше топота маленьких проворных старушечьих ног. – Я ж Шарыка нэ зачепыла! Шоб тильки нэ покусав, тильки б нэ замав, вин жэ звир!!!

Шарик, хитро прищурившись, смотрит на Настю: мол, приятно познакомиться, Шарик – это я!

– А я Настя Кузнецова, привет! – она проводит Шарику пальцем между глаз и по носу. – Это ты «звир»? Красивый умный большой зверь, не придерёшься. А лапы – это такое дело, у кого толстые, у кого – тонкие, ни счастья, ни несчастья сами по себе не приносят, веришь?

Шарик согласно кивает своей большой головой.

– Ты дывы шо дивка робэ! – даже с некоторым совсем не наигранным восхищением восклицает бабка. – Пишлы, Шарык, я тэбэ на цэпа посаджу. Забула, стара. Вин навить на Ихорка рявкае, я вжэ нэ кажу про йиншых! Для нього е тилькы я та й всэ! Ни Васыля, ни Надьку до сэбэ нэ пидпускае, гáркае. Шо ты такэ з ным зробыла? Видмачка, гá?!

– Да ничего особенного, просто увидела и просто погладила. Всё хорошо, – успокаивает Настя бабу Марусю. – У меня это с детства. Кто-то рисовать умеет, не учась, а у меня вот страха собак нет совсем. Ну и, наверное, у собак нет страха меня. Есть даже теория, мол, собаки реагируют на уровень адренокортикоидных гормонов в твоей крови…

– Якых гармонив?

– Гормонов стресса. Гормонов страха. – Настя сердится на себя за то, что пустилась в очередные пространные рассуждения перед снова и снова заведомо не той аудиторией. – Только это всё ерунда, – отмахивается она от теории и сама от себя. – Чего-чего, а гормонов стресса и страха в моей крови сейчас полные штаны. Собаки реагируют на что-то другое. У них – прямое включение в меня. А у меня – прямое включение в собак. Очищенный от посредничества, от «сватовства» дрессур и узаконивания принадлежности, акт взаимной духовной любви. Взаимообратный ток… Не важно.

Настю уже никто и не слушает. «Ихорок» и баба Маруся вынимают из багажника торбы и авоськи с банками дешёвой томатной пасты, жирным майонезом, упаковки чрезмерно химического турецкого мыла, мешки старого тряпья и прочие недорогие и ненужные городским Качурам стигмы родственной заботы.

Баба Маруся ещё весь вечер удивляется, охает и рассказывает эту историю всем, кто в неожиданных количествах стал посещать её дом с момента приезда «майбутньои жинкы Ихорка»,[60] которую она упорно именует Оксаной.
Настя выходит на двор, вымощенный огромными натуральными камнями, какие и не снились недавно появившимся «новым русским». Внезапно разбогатевшим людям, скупившим тот самый прибрежный кусок земли, в котором навсегда остались Настины утренние волнорезы с мидиями, шелковицы в переулках, велосипеды и сады с ничьими зелёными абрикосами. Там теперь вымащивают свои дворы модной тротуарной плиткой и пока не доросли до сдержанного изысканного понимания материалов природных. Они крикливы и необузданны в строительстве, интерьерах и колористике, как необузданно всё недавнее. Особенно – недавнее богатство.
«Откуда у бабы Маруси таких размеров камень и в таких количествах? Ах, да. Покойный дед был «комирныком». Насколько я понимаю, это что-то вроде кладовщика. Мог брать в колхозе всё, что лежит. Плохо ли, хорошо ли – зато на балансе. Баба Маруся все уши прожужжала уже, какой он был влиятельный «на сэли» и как его все «побоювалыся». За что можно побаиваться кладовщика? И ещё про то, как немец Ганс, когда фашистская оккупация была, пару кусков мыла принёс, потому что «Васыль тильки народывся, мыты нэма чым. Не мыты жэ дытыну золою. Добрый такый нимэць був. Воны ризни булы – и добри, и погани. Ганс був добрый. Мыло прынис, тому що у нього в Нимэччыни двое малэньких диточок залышылося», – говорит баба Маруся. А где же дед был, если самый разгар оккупации, 1943 год, год рождения Игорева отца. Как он «Васыля» умудрился «зробыть»? На войну всех ещё в сорок первом призвали, кто подходящего возраста был. У бабки спрашивать неловко как-то. Она сама всё вытрёхивает, как трещотка, а тут ляпнула про мыло и сорок третий – и быстро тему на «снидаты[61] будэтэ?» свернула. Я Игоря спросила, а он ничего толком и не знает. «Наверное, партизанил», – равнодушно так ответил. «Это же история твоей собственной семьи, как можно не интересоваться?!» – думает Настя.
Она отстёгивает карабин ошейника Шарика от цепи, и они вместе идут через двор в глубину старого украинского сада, полного рясно увешанных плодами низкорослых яблонь, давно отрожавших своё в этом сезоне вишен и кустов красной, черной и белой смородины. Настя присаживается на низенькую скамеечку в глубине сада, достаёт сигареты и прикуривает. Шарик ложится у её ног, кладёт морду на её ступни и закрывает глаза. Хитрые раскосые татарские лаичьи глаза украинской большой собаки.

О, нет. Шарик не лайка. Шарик – он Шарик и есть. Но он удивительно похож на лайку внешне, как бывают похожи новые богатые на старых богатых. Шарик знает всего пару команд: «Сидеть! Лежать! Дай лапу!» – и, пожалуй, всё. Больше ничего не знает. Как не знают новые богатые никаких языков, кроме родных. Шарик угадывает. Как и новые богатые, он интуитивно умён, интуитивно хитёр, где надо – отличный манипулятор, да и сподличает – недорого возьмёт, особенно если не испытывает к человеку никаких чувств. А он не испытывает к человеку никаких чувств. Человек – это симбиотическая собаке форма жизни. Симбиоз возможен только в виде взаимовыгодного сотрудничества. Собака делает то-то и то-то. За это человек её кормит. Всё. Вот почему-то сделал исключение для Насти. Видно, старость не за горами. Хочется уже не только работы и полной миски за интуитивную умность, интуитивную хитрость и интуитивную подлость, но уже и чего-то исконно аристократического, будь ты сто раз беспороден, богат или беден. Будь ты ни то ни сё или сбоку припёка, тебе рано или поздно хочется любить и быть любимым, а не сотрудничества, партнёрства, контракта, симбиоза и всего того, что нарисовали люди на чистом листе этой жизни своими неумелыми карандашами.

Шарик – не ни то и не ни сё. Он – правильный деревенский «собака». «Собака», тщательно отобранный бабой Марусей из целой череды заведенных щенков. Лет десять назад, вслед за умершим «дидом», сдох предыдущий Шарик, отличный охранник, громкий «звонок» и сильнодействующее «психическое оружие». Понимающий, что еда – это то, что лежит в миске, а не бегает на подворье. Цыплят душить нельзя, а кротов в огороде – наоборот, нужно. В общем, носитель всех тех знаний и умений, которые требуются от деревенской собаки. Не больше, но и не меньше. Вернее, он не сдох, а сильно заболел, как иногда сильно болеет всё более-менее долго идущее по пути к смерти живое. Захворал по факту изнашивания сердечной мышцы, временнОй разболтанности суставно-связочного аппарата, перебоев с поставками секретов и гормонов, обрывов «проводов», передающих нервные импульсы, и прочего «сопромата» формы существования белковых тел. Баба Маруся отвела старого Шарика на опушку того самого леса, где сегодня они с Настей собирали «грыба», и пристрелила из «дидова ружжа» старого немощного Шарика, «бо куды мэни хворый собака? Я тоди щэ в колхози робыла, та дома трэба то прыбраты, то попраты, то попрасуваты, я вже нэ кажу про горОд. Корова щэ була. Йижы трэба наготуваты. Дров порубаты. Та и шо мэни, вэтилинара до нього выклыкаты усёму сэлу на смих? Нэма колы мэни за старым собакой доглядаты. Пожыв – нэ тужыв, та й годи. Ну то застрЭлыла, а собака ж потрибэн. Куды я без гарного розумного собакы? Я ж една тут мэшкаю, диты та онукы тилькы литом прыйижжають. То я спочатку у Г’анны малэ кутя прыбрала…»

Настя, открыв рот – настолько дик для неё этот обычный для сельских прагматизм, – слушает рассказ бабы Маруси. Рассказ о собаках маленькой сухонькой старушонки, чем-то похожей на маленькую сухонькую Иду Абрамовну, только бодрую, говорливую и не тронутую ржавым налётом безумия. Насколько спокойно, буднично и деловито рассказывает баба Маруся истории своих Шариков, настолько равнодушен при этом Игорь, говорящий с Настей по-русски и тут же переходящий на этот странный суржик, обращаясь к бабке. Он ест борщ и закусывает самогон жареными сыроежками прямо со сковородки. И ей начинает казаться, что она не в хате тихого украинского села где-то на границе Винницкой и Хмельницкой областей сидит за семейной «вэчерей», а стала персонажем офортов Гойи «Капричос», а то и вовсе в один из сюжетов Босха провалилась.
«Кутя Г’анны» не оправдывает бабы-Марусиных надежд. Пустобрешничает, душит не только цыплят, но и кур, и через пару месяцев отправляется на опушку в компании бабы Маруси и «дидова ружжа». Потом этим же маршрутом проходят щенки «Любкы», «дида Грыцькá», «дядька Павлá», «бабы Одаркы» и ещё каких-то односельчан-родственников. Общим количеством семь. Семь рейсов на опушку того самого украинского лиственного леса ходит баба Маруся, ведя за собой на поводке очередную доверчивую, ничего не подозревающую, некачественную «дурну собаку» и неся на плече «дидово ружжо». Семь выстрелов в течение двух лет периодически разрывают тишину мирного украинского пейзажа, как будто сошедшего с картины «Вечер на Украине» русского художника Куинджи, рождённого под Мариуполем. Семь раз не промахивается баба Маруся в очередную «вэлыку, та дурну собаку», привязанную к стволу деревца. В «дурну собаку», наивно полагающую, что её ведут гулять. В живую «дурну собаку», мир которой полон запахов и звуков и предвкушения таинственного, захватывающего, интересного для любого животного безжизненного леса. Семь раз «дурна собака» доходит только и только до опушки. Семь раз полная жизни, отнюдь не бедствующая баба Маруся, которая не выльет ни стакана прокисшего молока, ни гнилой луковицы не выкинет, а скормит свиньям, убивает из «дидова ружжа» очередного «вэлыкого, та дурного собака», «тому що, ну навищо вин мэни такый здався? Йисть то вин смэкае, як розумный!».
– Ты чого нэ йиж борща, Оксана?! – спрашивает девушку баба Маруся, прерывая свой спокойный мирный рассказ, журчащий в тишине украинской августовской ночи.

Настя не знает, что ей ответить. Она внезапно для самой себя пододвигает гранёную стопку Игоря, наливает её до краёв местным самогоном «бурячихой», который баба Маруся гонит из сахарной свеклы («Стара стала. Цього року тилькы мишок за раз спэрла. Того року щэ два одразу могла прынэсты») и глотает его, как воду, хотя ещё вчера, в день приезда, даже нюхать его не могла.

– Оцэ так дило! – неодобрительно восклицает баба Маруся, нахмурив всё ещё чёрные, всё ещё густые украинские брови. – Так у нас из жинóк тилькы ота москалька Ганна Барятова пье. Вона мэни крынку молока прыносыть замисть лытру бурячыхы. Видразу выпивае та и падае, куды дийдэ. Ты шо, Оксана, пьюща?

– Теперь, видимо, да. И к тому же, баба Маруся, если вы не «помитылы», то я стопроцентная «москалька» Анастасия, а не хохлушка Оксана, – говорит Настя, и ей внезапно становится смешно. Смешно до истерики. Мирная украинская старушка – «эсэсовец», устроившая из опушки красивого лиственного леса подобие Бабьего яра, только не для евреев, а для самых чистокровно украинских собак. Этот Игорь, прости господи, Качур, у которого кусок жареной сыроежки обратно изо рта на сковородку вывалился оттого, что его будущая жена-эстетка, ритуально выпивающая абсент из правильных рюмок и всякие «дайкири» и «маргариты», непременно сопровождая распитие заумными историями о художниках и писателях, выжрала стакан ужасного, плохо очищенного самогона из сахарной свеклы, а вовсе не оттого, что его настоящая бабушка хладнокровно казнит и казнит невинных глупых псов через расстрел. Да и ещё рассказывает об этом таким же обыденным тоном, как о приготовлении «пырижкив з сыром», которые оказываются вовсе не вкусным хачапури, а самыми обыкновенными пирожками с прокисшим творогом. Ни сладострастия садизма, ни раскаяния сожаления. Ничего. Она спокойно, между колхозными трудоднями и нормами, между огородом, кормлением и доением скотины, семь раз в течение двух лет расстреливает собак. Как воды попить. А она, Анастасия Кузнецова, слушает. За тарелкой борща. Перед чаем из чабреца.
«Если это и есть торжество реализма, то остановите Землю, я сойду в миры иных жанров!» – орёт кто-то у Насти внутри.

– Семь – счастливое число, – истерически хохочет Настя, вытирая слёзы не то от крепкой самогонки, не то оплакивая незнакомых ей собак, не то от отвращения не столько к бабке или Игорю, сколько к себе самой. – И как же, наконец, Гегель скакнул?[62]

– Чого?

– Ну, когда же количество расстрелянных собак превратилось в качественного Шарика? Кто же вам подкинул «такого собаку», которого не пришлось выгуливать на опушку в компании «дидова ружжа»?

– Но то я ж росказую, а ты пьеш. – Старуха с минуту размышляет, обидеться или нет. Но, что-то там прикинув «нос к носу», решает продолжить:

– Пойихала я как-то у Хмильнык, на рынок. Свыню заризала, трэба мьясо продати, сала там. Грошы, они всим потрибни. Сыны, хоч вси до мист и поуизжалы, да багато нэ допомогають. У ных диты, йим трэба. Я щэ и сама можу йим подкынуты. Ну, то пойихала з Льонькою на його мотоцыкли. Льонка – то чоловик як раз тои москалькы Барятовой. Щэ був живий. Того року помэр. С такою жинкою як не помрэш?..

Баба Маруся ещё долго продирается сквозь детали периферии пейзажа и, наконец, возвращается к центральной фигуре «полотна» – Шарику.

– И стойить и стойить, подлюка. В очи дывыться. Та нэ як иншы собакы, а так, нибы ввичлыво просыть. «Пишлы, – кажу, – зи мною. Вдома дам тоби йи'сты». Вин и пишов. В автобуси соби спокийно йи'хав, та щэ и по полю зи мною поряд трусыв. А ни брэхнув жодного разу ни на пташок, ни на витэр.

Всё время, пока она торговала свиным «мьясом та салом», крупный щенок («дэсь пиврокы, та схожэ ще й не зовсим бэзпоридный») вежливо сидел невдалеке, демонстрируя сдержанность и терпение. В отличие от прочих взрослых базарных псов, брешущих, затевающих показательные драки, ворующих у незадачливых крестьян свой тяжкий бездомный кусок хлеба. То есть мяса.

Во дворе «собака» сразу покорно подставил шею стёртому почти в труху ошейнику предшественника и не совершил ни одной попытки вырваться из него. Напротив. Слишком большой ошейник соскальзывал с шеи Шарика, и он «стряхивал» его на положенное ему место с ушей, пока не дорос до требуемого размера. Такой малостью, как проколоть шилом ещё одну дырку, баба Маруся себя не утрудила.

– Ты б бачыла, як цэ смúшно! – хихикает она своим воспоминаниям. – Ухамы прядае, як кинь, шоб ото на шыю скынуты. Хто мимо пройдэ – вин в такый гав одразу и с цэпа рвэться так, шо с того нашыйныка вылитае. А потим лапамы його так прытыснэ до камэнюкы, та башку туда просовуе, а потим вжэ вухами, вухами! Впершэ в жытти бачыла, щоб собака сам до нашыйныка вдивався. Потим вже Пэтро йому новый прывиз. Казав: «Шо вы, мамо, над собакою глумытыся?» Так деж я глумлюся? По-пэрше, дэ я тут нашыйныка прыдбаю? До Винныци йи'хаты мэни за нашыйником, чи шо? По-другэ, дорогый той нашыйник. Якшо б сам отак не здогадався в нього пролазыты, я б йому верьовку на шыи б повьязала. Вин собака розумный, нэ задушывся б.

Шарик, действительно, очень умный. На первого же прохожего он лает во всю мощь своих подростковых лёгких ломающимся юношеским басом и заслуживает первую миску потрохов. Затем Шарик «задерживает» пришедшего не ко времени – вернее, ко времени отсутствия бабы Маруси – дядьку Мыколу, втихаря подворовывающего у бабки «бурячыху», основную валюту этого украинского села. Баба Маруся закапывает самогон под старой вишней. Дядька Мыкола выроет яму, возьмёт то, что ему дорого, аккуратно закопает, дёрном приложит, как было, и всё. Праздник какой или родня приехала – бабка под дерево. А бутыля и след простыл. Дядька Мыкола громче всех возмущается, мол, ужас-ужас, что с селом стало. Свои же воруют! Больше некому! Ну, не залётные же воруют у бабы Маруси зарытый в саду самогон! Может, москалька Г'анна Барятова? А тут баба Маруся возвращается с прополки сахарной свеклы – «бурака» – и видит такую картину:

– Мыкола на зэмли. Той собака Шарык поверх нього лежыть. Мыкола трохы шелохнэться – Шарык зубами лязг! Слюнямы – тьху! Рычыть, за ворот сорочкы кусае. Як мэнэ побачыв, дывыться, мол, видпускаты чи загрызты? «Видпускай! – кажу. – Зараз я його, подлюку, сама хворостыною видхожу!» Зийошов, та прысив пид бýдою. Дывыться, чы нэ потрибна допомога? Той Мыкола лаеться, як скаженный и на мэнэ, и на собака, а Шарык хоч бы вухом в його сторону. На мэнэ тилькы дывыться, пытае, мол, що да як. Така розумна собака, шо людына така розумна ридко бувае! – гордится бабка Шариком, привезенным в село на автобусе из Хмельника.
Вот уже десять лет живёт «розумный собака» Шарик у бабы Маруси. Десять лет он бороздит каменные плиты двора, громыхая цепью. От ворот до калитки в сад-огород протянута проволока, на неё и надета цепь. В те редкие дни, когда у бабы Маруси гости, цепь повисает на огромном гвозде, вбитом в калитку сверху. И Шарик лежит себе у калитки и слушает шум ветра и, может быть, вспоминает о своём никому не известном детстве. Баба Маруся каждое утро наливает ему в миску свежую колодезную воду, а каждый вечер – вкусную похлёбку. Если ей случается отлучиться «в Хмильнык», она освобождает Шарика с проволоки на тот случай, если кому-то вздумается накопать себе молодой картошки «на закуску» или нарвать «по-соседски» её огурчиков «на салат». Шарик может бродить, где заблагорассудится, но он, если всё спокойно, ложится у ворот и развлекает себя тем, что хулигански лает на редких тут прохожих – попа, бывшего настоящего лётчика, идущего из дому, что при церкви, в сельпо, и «москальку БарЯтову», шатающуюся тут просто так. Украинский муж помер, детей так и не случилось, и хоть она и прожила тут, в украинском селе, почти двадцать лет и точно так же полет «бурак», как и все эти хохлушки, но всё равно – чужая. А к своим на родину, в Смоленск, уже никак. Нет никого и ничего у неё в Смоленске. У неё уже синий паспорт с трезубцем, а не красный с двуглавым орлом, и кому она там, у давно чужих своих, нужна? Мать умерла, отца никогда и не было, а русский брат давно в Москве, у него своя семья, своя жизнь, очень далёкая от жизни некогда родной сестры в абсолютно чуждом ему иностранном украинском селе. Съездила, называется, двадцать один год назад, когда ещё молодая и красивая была, в Киев на экскурсию с подружкой «в плацкарте», и – надо же! – того скота бог ли, дьявол ли в Киев занёс, неисповедимы пути обоих. Большая любовь. А они все её ненавидят, потому что она так и осталась Анной Баратовой. Так и не стала Г’анной Качур. Так и растит сама свою «бараболю» и «порося», кур та «качок», доит свою корову, а то, что пьёт, так и не их дело. Тут все пьют. Она, в отличие от них, не ворует ни сахарную свеклу с колхозного поля, ни самогон у родственников. А всегда платит – или деньгами, или молоком. Качур тот их, очередной, хай земля ему будет колом, так любил, так любил, что как только привёз, так сразу на свадьбе почки отбил. Неделю кровью мочилась. И за то, что «городская блядь», и за то, что наречие их не понимает, а потом уже колотил за погоду, за природу, за неурожай, за партию и правительство и за то, что бесплодная. Что первенца из живота ногами выколотил и её, истекающую кровью, Мыкола на бортовом грузовике в Хмельник в больницу отвёз, потому что любимый муж уснул мертвецким пьяным сном в сарае, уже и забыл. «Справну бабу бый – нэ бый, дытыну нэ скынэ. То тилькы бляди скыдАють!» Вот так вот. А ведь ей всего сорок три.
– Да-да, Настенька. Мне сорок три года. А ты сколько думала? Шестьдесят? – улыбается Анна Баратова беззубым впалым морщинистым ртом.

Баба Маруся послала Настю за молоком для «Ихорка». Настя не пьёт молоко и в другое время возмутилась бы, отчего это «Ихорок» не может сам сходить за молоком для себя. Ах, он вчера нарезался с друзьями «дытынства» «отой бурячыхы», «бидный хлопчык, то он нэзвычный, всэ бильшэ казьонку, мабуть, пье». И всю ночь храпел на полу, на кожухе, в котором его и принесли «друзья», как недорезанная свинья, а баба Маруся, умильно щебеча что-то на своей птичьей мове, гладила «онуку любу» по голове и наутро приготовила ему какой-то сложносочетанный чай и с подобострастием принесла прямо в постель. То есть в кожух. Какая трепетная прелесть! Вот пусть и возится со своим «Ихорком», видели бы его сейчас пациенты, «отого ликаря», которым гордятся все Качуры так же, как гордятся они своим «Васылём», старшим механиком Черноморского Морского Пароходства, выбившимся «в люды». В Люды, а также в Оли и в ещё много разных тёток. Но живущим с той самой Надей, что привёз из этого села. Будущий свёкор «Васыль» не глуп, но заносчив, как любой сельский паренёк, закончивший высшую мореходку. Собственно, если долго смотреть на «Ихорка», то становится ясно, что никакой он не врач-уролог, как и его отец никакой не стармех. Тем более – не «дед».[63] Это так. Модные снобские бирки. Они – суть Качуры, Качуры и ещё раз Качуры. Те самые Мыколы, просто научившиеся говорить по-русски, пьющие «казёнку», а не «бурячыху» и моющиеся каждый день против родственных раз в когда придётся. Так что лучше уж она, Настя, с Анной Баратовой поболтает.
– Честно? Именно так и думала. Что шестьдесят, – отвечает Настя. – Как же вы смогли довести себя до такого состояния?! Ну, раз избил, надо было собирать вещи и хоть пешком, но скорее топать отсюда!

– Все мы, девка, задним и чужим умом сильны. А в жизни оно знаешь как? Избил – в ногах повалялся. Ласковый, хоть к ране прикладывай. Думаешь, не повторится. И куда возвращаться, если дома только мать и нищета, старший брат умный, в Москву уехал учиться, а я – троечница, даже в ветеринарный техникум провалилась, хотя к животным у меня с детства подход? А тут вроде как с голоду не помрёшь при любом раскладе. Корова, опять же. Свиньи.

– С голоду нигде не помрёшь, если руки есть и голова, – сердится Настя на эту несчастную и не виноватую в Настиных последних открытиях Баратову.

– Может, ты и права. Конечно, я сама виновата. Да теперь-то уж чего? Выпьешь со мной? Я так давно по-русски не говорила. Так давно чистую русскую речь не слыхала. От своих отбилась, а к этим так и не пристала. Всё понимаю, о чем они говорят, не так уж это и сложно. А «размовлять», – Анна сказала это слово, как исконная жительница российской средней полосы, – так и не научилась. Украинский язык выучила – по учебникам, по книгам. Всё знаю. А говорить не могу. Каждый раз какой-то внутренний барьер. Непреодолимый. А выпью – вроде ничего. Говорю. Я говорю – они смеются. Потому что мой выученный бумажный украинский – не их язык. Да только мне уже всё равно. В общем, я тут у них так и осталась «городская блядь БарЯтова, нэплидна засохша макова голивка». «Блядь», спавшая с одним-единственным, первым и последним мужиком. Мужем. Ну чё, будешь с Г’анной БарЯтовой пить, Настя Качур?

– Буду, – Настя соглашается. – А фамилию менять не буду.

– Сожрут. – Анна разливает бурячиху по гранёным стопкам.

– Так где они, а где я? Так, в гости приехала, уехала. Это вы тут живёте.

– Всё равно сожрут. Эти Качуры, они как паразиты, споры прямо в душу и сердце рассеивают, личинки свои поганые откладывают и жрут изнутри не таких. Не таких, как они. Или сливайся с ними, или беги прочь, пока под себя не покрасили. И к тому же, эти – тут. А Васька и Надька – там. В твоём южнорусском городе. А это значит, что сорняк этот уже сильнее. Уже культивированный. С виду – культурный, скрывает свою сорняковую суть. И пока такие, как я, Баратова, ты, Кузнецова, и прочая «вшивая интеллигенция», опомнятся, этот замаскированный под культурное растение мощный сорняк уже забьёт остальное. Прорастёт во всё, к чему ты привыкла, что тебе дорого. И будет тебе в сорок три шестьдесят снаружи, а изнутри – пару тысяч лет боли, грязи, скотства, даже если ты будешь ездить, как Васька, на японской машине, ходить, как Надька, в меховых шубах и хорошо пахнуть духами.

После второй Баратова начинает вспоминать своё детство – и сквозь страшное, прожжённое двадцатилетней прополкой «бурака», печёное, в складках морщин, куда навеки въелся украинский чернозём, проступает хорошенькая русская девочка Аня из Смоленска. Сквозь заскорузлые руки с чёрными ногтями и грязные, в извитых венах и трещинах пяток, ноги, проступают изящные всё ещё девические запястья и совсем не украинские, тонкие русские щиколотки. На лице сияют небесные лазурные глаза… Но после третьей всё это исчезает, и перед Настей Кузнецовой уже не Анна Баратова, а Г’анна БарЯтова, конченая сельская ничья алкоголичка, жизнь которой измеряется временем от стакана до стакана «бурячыхы». Всё остальное – хата, огород, корова, свинья, работа – проживается ею в абсолютном неощущаемом безвременье, в бессознательном состоянии медузы. И хотя Настя, на то она и Кузнецова, понимает, что каждый человек сам кузнец своего счастья, но отчего-то ей становится очень страшно. И брешущий не то для развлечения, не то для поучения на несчастную Г’анну БарЯтову Шарик вызывает у Насти куда большее уважение. Пусть даже и тем, что научился надевать сам на себя сползающий ошейник, а не закончил на опушке. Всё-таки жить надо изо всех сил, пусть иногда даже и на коленях. Умереть стоя – самый простой выход. И кто даст гарантию, что перед тем, как ты умрёшь, судьба не повалит тебя на колени болезненным унизительным пинком?

А вдруг Баратова права? Настя и сама знает, что она права. Настя чувствует, что если выйдет замуж за Игоря, то будет та же самая «хата, огород, корова, свинья, работа, бурячыха». Они уже есть! Чем отличаются походы в одни и те же гости и одни и те же рестораны и этот «Ихорок» на диване с пивом от жизни Баратовой с тем Качуром, которому «пусть земля будет колом»? Ничем. Только тем, что они на работе не полют «бурак», а ходят в зелёных пижамах и белых халатах. Ах, ну да. Игорь её не бьёт, они ходят не в «вэдро», а в цивилизованный фаянсовый белый горшок, из которого дерьмо уносится в стояк, и у Насти нет трещин на пятках. И пьют они по выходным не самогон, а «казёнку». Ладно, Шарик. Не полезь этот чудесный умный «собака» сам в ошейник – или сдох бы от голода в Хмельнике, или бы баба Маруся пристрелила. А её-то, Настю Кузнецову, что толкает прядать ушами, накидывая собственными руками себе на шею ярмо этого дурацкого замужества?
– Отвези меня домой, – просит она пришедшего в себя Игоря. Он уже выпил и «животворящий» чай, и «самэ добрэ» молоко Баратовой, «у всьому сэли такого нэма, як у той москалькы. Видмачка вона, чы шо?», и облился колодезной водой, и поел огненного борща из печи.

– Через неделю поедем. Насть, ты чего? Грибы ещё не высохли. Ты ещё не со всеми перезнакомилась.

– Мне и тех, с кем я уже познакомилась, достаточно. Игорь, будь человеком, отвези. Хочешь, сам оставайся. А меня хоть до станции довези. Я на автобус сяду до Винницы. А там на поезд. Прошу тебя.

– Чокнутая! Ну что здесь тебе не так? Воздух. Лес. Речка. Грибы. Возятся с тобой. Всё самое лучшее достают из подпола. Собака признала, как своих не признаёт долгие годы!

– Игорь, я всё ценю. Всё замечательно. И воздух, и всё остальное. Собака – вообще прекрасна. Признала, потому что родственные души. Ну, ты О'Генри не читал, ревматических атак души не испытываешь, тебе не понять, – зло шутит она. – Если ты хочешь, чтобы всё было тихо-мирно, – а для тебя я знаю, не спорь! – соблюсти внешние приличия – самое главное, не ударить, так сказать, в грязь лицом, даже если по шею в дерьме, – отвези на станцию! Что, почему и как, там, – она машет рукой в сторону её русского юга, – обсудим. Не отвезёшь – я не в обиде. Я и пешком дойду. Тут всего-то ничего – тринадцать километров. Бородинский круг. Мы его с братом бабушки за два с половиной часа проходили.

– Какой круг? – спрашивает Настю Кузнецову совсем уже ничего не понимающий Игорь Качур.

– Бородинский. Бородино – это не круглое голубое здание в Москве. Бородино – это деревня в Подмосковье. Битва с заранее рассчитанным, предвиденным, спрогнозированным поражением. Не будь на то господня воля… – Она смотрит в его округлившиеся карие украинские глаза потомственного Качура и с ужасом понимает, что этот генотип может победить, если «будут дети». И не останется больше голубоглазых Кузнецовых с тонкими щиколотками, а пойдут дальше по той, её родной южноукраинской русской приморской земле только «Мыколы та Оксаны» крепкими устойчивыми ногами, даже в русской речи которых будет проскакивать гэканье, шоканье и всё то остальное, чем полон язык даже городского Игоря Васильевича. Они будут сливаться друг с другом, сливаться и сливаться, и скоро на всём, прежде таком разноцветном, разноликом, разноязыком побережье не останется ни русских, ни поляков, ни греков, ни татар, ни евреев, а будут одни сплошные Качуры. Споры которых занесёт в город Пушкина и Тэффи, в город Ильфа и Петрова, в город Олеши и Багрицкого, в город Бабеля и Воронцова, в город Суворова и Дерибаса, в город Гоголя и Маяковского, в город Уточкина и Эйзенштейна, в город Амалии Ризнич и Отона, в турецкое поселение Гаджыбей и бессарабские сёла она, Оксана Качур. Она щедрыми мазками будет замазывать всех и вся в один, подобный подобному цвет.

– Не важно, какой круг! – тихо шипит пока ещё Настя Кузнецова. – Вези на станцию, придумывай, что хочешь. Аппендицит, внезапный выкидыш… Ах, прости, мы же у бабушки Маруси спим врозь, я же девственница для твоей сельской родни, а не какая-то «городская блядь», спящая в одной постели с будущим мужем до свадьбы. Это же не важно, что твой двоюродный брат Коля любил одну, а женился на другой, потому что другая «завагитнила»[64] после поездки с ним на грузовике. Не в постели же! Значит – не блядь. Не важно… В общем, придумывай всё, что тебе угодно. Что соответствует твоим понятиям о внешних приличиях. А то я пойду пешком, и тебе придётся с ними объясняться. Даю на размышление пятнадцать минут. Я во дворе. Тебя нет через четверть часа – я ухожу в Хмельник пешком. Ясно? – Она вышла из его комнаты, быстро собрала свои немногочисленные вещи и вышла во двор, попрощаться с большой собакой Шариком.

– Знаешь что, дорогой большой красивый украинский пёс? Ты знаешь, не правда ли? Я могу понять и принять твоё смирение. Ты – собака. Тебе иначе не выжить. Но я-то, чёрт возьми, человек! Я не буду сама совать голову в ошейник и плясать под их дудку. Понимаешь?
Автор может ещё раз – русский бог любит троицу – дать вам руку на отсечение, что Шарик понимающе кивнул Насте.

– Конечно, происходи наша с тобой история, дорогой Шарик, в романе, а не в реальности, я бы взяла тебя с собой, и мы бы гордо пошли по дороге к станции. Нам вслед пошли бы титры и монументальная музыка, символизирующая победу добра над злом, разума над маразмом, разноцветной гармонии над монохромным хаосом, любви над ненавистью, наконец, и так далее, если бы наша с тобой история была экранизирована. Но увы нам, Шарик, наша история происходит на самом что ни на есть самом деле. В начале девяностых двадцатого столетия, и ты – типичный Шарик украинского села, а я – типичная русская Настя Кузнецова, выросшая на берегах русского моря и русской реки. Мы архетипично схожи, спору нет. Мы оба – приспособленцы. Но ты по-животному, по-честному – чтобы выжить. А я – исключительно подло, как умеет только человек, по-человечески – чтобы жить лучше. Разница между человеком и животным, мой умный приспособленец Шарик, заключается в том, что животное никогда не врёт самому себе, и потому ошибка в расчётах исключена. Если, конечно, у животного хватает ума и хитрости на расчёт. У твоих малолетних расстрелянных предшественников не хватило. Они были глупы. Оторваны от родного сучьего вымени и сразу кинуты в мир расчётливых хитрых рациональных старушек с «дидовым ружжом». У тебя же было время узнать стоимость фунта лиха, и поэтому я могу понять и принять твоё смирение. А своё, человечески подлое, изначально расчётливое смирение – не могу. Понимаешь? – Шарик всунул морду Насте в ладони. – Поэтому я не беру тебя с собой, оставляя в привычном уже для тебя смирении. А мне пришла пора заказать, оплатить и, наконец, хлебнуть фунт своего собственного лиха на своём собственном пути. Потому что тот путь, по которому сейчас топает Настя Кузнецова, кокетливо оглядывая чуть стоптанные каблуки модельной обуви, – это не её путь. Это путь Оксаны Качур. Так что я сейчас оторвусь, наконец, от сучьего вымени, возьму железный посох и поплыву своей собственной водой. И это решение, Шарик, животное, честное. Я не бунтую против общепринятого и не собираюсь изменить весь мир или хотя бы этого Игоря Качура. Но я – Настя Кузнецова, и не хочу мучиться, давясь пережёванным общепринятым, так и не узнав, что, быть может, совсем недалеко журчал вхолостую только мой источник только моей чистой воды. Для того чтобы смириться, надо для начала пройти и бунт, и мученичество, и, быть может, даже смерть, правда?

Шарик лизнул Настю в нос и заглянул ей глубоко-глубоко в зрачок, как умеют смотреть только иные маленькие девочки, редкие мужчины-старики и умные собаки. Большие собаки.
На то, чтобы уволиться из прежней жизни, у Насти ушла неделя человеческого интервального времени. Каждое утро этой недели она приходила в пять утра в строго запрещённую зону пляжа Аркадия, но так и не встретила больше крепкого старика в плавках. Она так и не поздравила его со своим двадцатичетырёхлетием, наступившим в соответствии с безжалостным календарём. Настя купила билет на поезд и поехала на север ни к кому и в никуда. Просто потому, что её южный путь перестал быть русским. Для иных, не смиряющихся, это важно. Хотя для смирившихся это выглядит глупо, для воинствующих дураков – национальной идеей, а для взрослых умных женщин – упущенной «хорошей партией». Нагваль[65] всей толпе навстречу. У Насти Кузнецовой всего лишь свой путь.
Года через три на одной из научных конференций в столице нашей общей бывшей русской родины, где собираются специалисты смежных специальностей, Настя уже не Кузнецова встретит уже документально иностранного для неё Игоря Качура. Они выпьют по чашечке кофе во время кофе-брейка, выкурят по сигаретке в холле, и он расскажет ей, что после того, как он отвёз её в Хмельник, Шарик внезапно заболел. Отказался от еды, отказался от воды и через двое суток стянул с себя лапами ставший большим ошейник. Через пару дней баба Маруся отвела его, клочкастого, неприглядного, с впавшими боками, на опушку украинского леса и пристрелила из всё того же «дидова ружжа», чтобы не мучился. Не с ложечки же его «годуваты», в самом деле?

– Сказала, что впервые почувствовала, что собака понимает, куда и зачем её ведут, и не сопротивлялась. Шёл еле-еле до самой опушки, но спокойно, как будто смирился со смертью, представляешь? Реально понял, что его ведут убивать, и реально смирился со смертью. Такое возможно? Может, бабка уже начинала лишаться рассудка? – спросит он её.

– Очень хорошо себе представляю. Большая собака дворняжка Шарик – воин. Единственный торжествующий реализм воина – это реальное приятие реальной смерти. После этого никакой путь не страшен. Даже через тёмный лес реальности, – ответит она ему.

– Ты всегда была очень странная, Настя. Отчего ты вдруг тогда ушла? И от меня, и с работы, из города уехала? Резко, без объяснения причин.

– Я смиренно отказалась от «нашыйныка». Зато теперь я бессмертная! – ответит Настя, сделав «страшные» глаза. И добродушно покажет случайному Качуру язык, чтобы без малейшего сожаления расстаться с ним уже навсегда.
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14

Похожие:

Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconНика Муратова Полина Гёльц Оганес Диланян Виктория Нани Алмат Малатов...

Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconТатьяна Соломатина Папа
С тех пор вся моя жизнь наперекосяк!» Или что-нибудь в этом роде, не менее «трагическое». Целый пласт субкультуры – винить отцов...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconОганес Диланян Виктория Нани Алмат Малатов Татьяна Соломатина Сергей...
А именно с человеческой сущностью работают медики. Задумывая этот сборник, я хотел не только продолжить традицию медицинской прозы,...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconТатьяна Соломатина Психоз
Она сидит на пахнущих смолой сосновых досках и всё помнит. Ей хочется что-то сказать, но слова, как пламя, замкнутое внутри, поедают...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconТатьяна Соломатина Вишнёвая смола
Идёшь на море в прекрасном настроении – а там вода холодная! Но мир без людей не говорит: «Тебе что, холодной воды морю жалко?!»...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconТатьяна Андреевна Огородникова Очаг вины, или Любовь, диагноз и ошибка одного нейрофизиолога
Название: Очаг вины, или Любовь, диагноз и ошибка одного нейрофизиологаАвтор: Татьяна Огородникова Год издания: 2011Издательство:...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconЛев Николаевич Толстой Повесть «Крейцерова соната»
Крейцеровой сонаты в журнале или отдельным изданием была запрещена цензурой. Только после того как Софья Андреевна Толстая, жена...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconТони Моррисон Самые синие глаза Тем, кто дал мне жизнь
Вот папа. Он большой и сильный. Папа, поиграй с Джейн. Папа улыбается. Улыбайся, папа, улыбайся. Вот собака. Собака лает. Хочешь...
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconПотеряна собака!
«Продукты» в д. Каменка на выезде на трассу выскочила из окна машины. Сука, маленького размера, белого с черными пятнами окраса....
Татьяна Соломатина Большая собака, или «Эклектичная живописная вавилонская повесть о зарытом» iconН айдена собака!!!
Кобель, не молодой (лет 12). На нём чёрный тонкий кожаный ошейник. Точный диагноз будет установлен после того, как сделаю рентген....
Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2014
контакты
vb2.userdocs.ru
Главная страница